Я будто бы в дурном сне, где небылицы следуют одна за другой, а проснуться нет сил. На прикроватной тумбе разверзнут блокнот. Посередине чётко и крупно написано: «Курту Чилвеллу лично в руки». Ручка хрустит под подошвой. Беру блокнот лично в руки. «Как же так, – шепчет Тео, обхватив голову руками, – меня не было всего несколько часов…» Беру лично в руки блокнот. В ушах звенит. Это, похоже, дневник. Перед глазами скачет мелкий убористый почерк. Тео ныряет под кровать и достаёт оттуда пузырёк снотворного. Пустой. «Она, получается, сама. Когда я за тобой поехал, так, видимо, и сразу». Чувак в пиджаке горюет. Голос глухой. Меня от горя отделяет туман. Алия так же красива, как раньше, только не дышит.
– Её зовут Йоланди, – говорит посол смерти, господин Харон, тихо и скорбно. – Девочку. Она её так назвала.
Я не могу смотреть на ребёнка. Я смотрю на Алию. Будто бы, пока я на неё смотрю, она ещё здесь. На тумбочке, около дневника, лежит открытая пачка "кретек" и зажигалка.
От меня отделяется другой я. Тот, что кидается на кровать, как в гроб, обнимает её исхудавшее тело и ревëт в три ручья, и, соплями вымазывая ей лицо, воет, рычит и орёт, подобно животному: отойдите от нас, оставьте нас, вы нам не нужны, Алия, вернись, вернись, моя маленькая, я найду лекарство, отвезу тебя в безопасное место, у нас два врача, они придумают, как спасти тебя. Рвёт на себе волосы от ужаса и отчаяния, и повторяет: почему, почему, почему, почему ты мне не сказала, не приехала, не позвонила даже; почему решила сбежать, не попрощавшись; почему он с тобой был последние дни, не я, а он, чувак без истории, в дурацких шмотках! Пока этот, воображаемый, Курт занимается тем, чем занимается, я стою молча, не двигаясь, и смотрю. Она ещё здесь. Если чуть прищуриться, можно представить, что живая. Просто спит.
***
Здесь покойников сжигают, а не хоронят. Чтобы сжечь покойника, его не задвигают в печь, а складывают костёр. Напротив крематория живут люди. Дым стучится прямо в окна. Местные верят: чтобы душа могла уйти, тело должно быть уничтожено. У христиан наоборот: без тела, в страшный суд, будет некому воскреснуть. Смотрю, как горит Алия Вейл, и понимаю: ничего не изменилось, но изменится, когда догорит. В горле стоит ком. Пахнет палёной плотью. Для кого-то этот запах аппетитный. Я мясо не ем, уже давно. Чую его, как есть.
Когда всё кончено, забираю с собой урну. Держу в одной руке её, в другой ребёнка. Таким составом мы загружаемся в машину к Тео. Он, как и обещал, везёт нас обратно. Горизонт светлеет. Пока мы едем, Тео рассказывает, про себя и про Алию. Они познакомились чуть больше месяца назад. Она заселилась в соседнюю комнату. Несколько дней ходила мимо, трясла косичками. На рюкзаке висел бонг, на груди мелкая, тем и запомнилась. Потом, однажды, спросила зажигалку. Он спросил, как её зовут. Она так и сказала, сразу: «Алия. И у меня рак». Узнала, по её словам, в больнице, перед родами. Тео – цифровой кочевник, как многие здесь, и долгое время не жил в своей стране. Алия делилась с ним дурью, он делился с ней компанией. Он о ней почти ничего не знает. На основании этого я делаю вывод, что он, скорее всего, гей. Она была порноактрисой, причём довольно известной. Спрашиваю Тео о его ориентации. Подозрение подтверждается. Теперь он подозревает меня, и хочет знать, как я узнал. Отвечаю, что почувствовал. И быстро добавляю, что нет, не гейским чутьём, а просто за людьми давно наблюдаю. Такой ответ, похоже, его удовлетворяет, хоть и не совсем. Если она не сказала, о своей деятельности, мне тоже стоит промолчать.
Я рассказываю ему про нашу юность. Как кузина приехала к нам, и мы жили с ней душа в душу, пока не было матери. Говорили про жизнь и про смерть, про греков и «бытие есть, небытия нет». Или наоборот. У Парменида было так, у Алии иначе. Я ощущаю страшную, тянущую пустоту в груди, но не могу её выразить. На груди спит Йоланди. Она, получается, квартеронка. Совсем светлая. Чëрная кожа её деда почти растворилась в череде поколений. Поколения, семья. Когда приходила мать, мы замолкали. Мать была способна на всё. Тео спрашивает, что случилось потом. Я вынужден снова случать это, в голове. Алия сбежала в столицу. Сменила номер, потерялась, отрезала связь с родителями и тёткой. В моём рюкзаке, среди документов – её дневник. Без него я не знаю, что было с ней. Только что было со мной. Я поступил в пед. Встретил Бэт и Пола. Учился, работал, не спал, учился общаться с людьми, обсуждал эксперимент. Я искал её, и нашёл. Она жила, как последний день, каждый, задолго до фактически последнего дня. Давала волю своим саморазрушительным импульсам. У африканских племён шрамы считались украшением и знаком отличия. Сам не замечаю, как прижимаю ребёнка к груди, сильнее, чем нужно. Девочка хнычет, не кричит. Это странно, для младенца, не звать на помощь, при опасности. Может, она, как и её мать, не очень-то стремится выжить? «Всё хорошо, – повторяю ей, баюкая, повторяю себе, – всё хорошо, спи». Теперь у меня есть дочь, сказал чувак в пиджаке, и привёз показать мёртвую сестру, и мы её сожгли. Похоже, у меня шок. Я цепенею при этих мыслях.
Спрашиваю Тео, смотрел ли он фильм «Форрест Гамп». Тео отвечает утвердительно. Я говорю, в принципе, про нас с Алией больше сказать нечего. Кроме того, что мы изначально назывались родственниками. Водитель говорит: понятно. Мы меняемся контактами, на всякий случай, но обоим ясно: никто никому не позвонит.
***
Пополнение в семье встретили хорошо. Заказали ещё одну кроватку, коляску, манеж. За отсутствием седьмой няни я взялся лично опекать новенькую. Бэт и Джилл поняли меня, как никто, но даже им было не понятно, почему я не отходил от ребёнка следующие несколько дней. Я пытался найти в карих глазах Йоланди отражение её матери. Так нельзя, я знал это, нельзя замещать умерших живыми, последние чувствуют это и подстраиваются (особенно когда речь о детях), но ничего не мог с собой поделать. Викки постучалась ко мне на третий день после смерти Алии. Я был один бодрствующий в своей комнате. Йоланди спала на кровати. «Курт, – сказала наша психологиня, заглянув, – можно мне войти?» Я кивнул: конечно, заходи. У всех нас разные терапевты, и все удалённо. Иначе нельзя: профессиональная этика. Поговорить она зашла не как психолог.
До этого заходила Джилл. Обсуждали удочерение Йоланди. Оно обещало быть простым. Потом заходил Пол. Сначала мы с ним молчали. Потом обсуждали абстрактные вещи, чтобы отвлечься. Я был ему благодарен. Бэт заходила несколько раз, крайне взбудораженная. Заявила, что Алия была святая, и всё про нас знала, но не осуждала. Сравнила её с природой, а нас с колонизаторами, закостеневшими в субъектно-объктной парадигме. Было видно, как ей худо. Спросил её, могу ли я помочь. Бэт фыркнула и ответила, что помогать сейчас надо мне, а не ей. Со вчерашнего дня я её не видел. К Марии я сам заходил, с Йоланди вместе, показать. Её мать курила траву во время беременности и после родов, это могло сказаться на ребёнке, но почему-то не сказалось. Джек был в отъезде. Все няни зашли, по очереди. Йоланди им понравилась, лежала, улыбалась, агукала. Даже Том зашёл, сказать, что ему жаль.
Викки тулится на подлокотник соседнего кресла. Ей, вопреки стереотипам о профессии, не нравятся глубокие сиденья. Она говорит: «Я не буду повторять, что мне жаль. Ты знаешь, что это так. Я просто хочу сказать, что мы можем помолчать или поговорить, когда захочешь». Я отвечаю: «Спасибо. Да, знаю». Молчим. Смотрим на Йоланди. Та дышит: живот под клетчатой кофточкой поднимается и опускается. Крошечная, она похожая на куклу. Из наших детей в куклы будет играть, кто захочет, кому это покажется интересным.
– Я часто смотрю на них, – озвучиваю, – просто смотрю, когда они спят. Мне жутко интересно, кем они вырастут. Мы все ведь такими были. Лежали, шевелились себе понемножку, будто от этого был толк. Можно ли было понять, например, по тебе, какая ты будешь, сейчас, глядя на тебя тогда? Какие темы будут заботить тебя. Какие сюжеты тебе придётся проживать. Я думаю: младенец, вот точка сингулярности, – усмехаюсь другому образу: пара кончает друг в друга. – Хотя логичнее было бы вообразить, что сингулярность – до рождения, мне чужда мысль, что сознание может предшествовать бытию. Я думаю, они появляются одновременно. Они связаны. – Умолкаю. Смотрю на Йоланди. Викки смотрит на меня. Йоланди спит. – С какого момента можно считать, что я существую? С момента родов? С первых воспоминаний? С зарождения речи? – Как в эксперименте с обезьянкой и человеческим детёнышем: сначала они развивались одинаково, в одинаковых условиях, потом у человека получилась речь, и он резко пошёл на обгон. – Со способности связно мыслить, про себя, а не вслух? – Вопросы риторические. Рыжая слушает. Веснушек у неё больше, чем раковин на дне реки. Рассыпаны по всему лицу. Ближе к шее – выцветают, редеют, исчезают. – Если я могу оценить, что я есть, только мысленно, нащупать себя, так сказать, осознать, то чем я являюсь до этого момента? И после. Неужели только телом?
– Это сложный вопрос, Курт, – осторожно отвечает Викки. – Присуще ли сознание телу, или может существовать отдельно от него… Я думаю, на этот вопрос каждый должен ответить для себя сам. – Философы наших дней делятся на тех, кто считает сознание эмерджентным свойством мозга (то есть производным его частей, большим, чем их совокупность) и тех, кто считает сознание присущим миру, как таковому, а не мозгу и не одному только человеку. Философам свойственно делиться. – Это вне сферы опыта. Мы не можем подтвердить или опровергнуть свой ответ экспериментально, во всяком случае, пока. Лично мне кажется, сознание спит, пока человек не помнит себя, и с возрастом просыпается. Но, конечно, не во всех, – улыбка у неё грустная. – Сознание даже в отдельно взятом человеке то спит, то бодрствует. Нам кажется, мы живём непрерывно, но мы то и дело куда-то убегаем, в свои фантазии, размышления, мечты и страхи. Убегаем от момента сейчас, своего существования, то есть засыпаем.