Была ещё одна, высокая, широкобедрая делопроизводитель, Альбина Генералова, с пальцами двенадцатого калибра и обгрызенными ногтями, она была злой и мстительной, это чувствовалось во взгляде и в повороте головы, она не знала его пристрастий, полагая, что всё дело в запахах и игре глаз. Поэтому в сторону Альбины Генераловой Булгаков старался даже не смотреть. Однажды она его поймала в «курилке» между вторым и третьи этажами, там, где мутные окна глядели на Сретенкий бульвар и Доходный дом с пошатнувшими башенками.

– Зря вы так, Михаил Афанасьевич, я вам не враг… – навела она на него вишнёвый взгляд, не догадываясь, что Булгаков терпеть не может кареглазых, подозревая их во всех смертных, сладострастных извращениях, которые только можно было себе представить.

– Да… – почтительно к её росту кивал Булгаков, глядя на неё снизу вверх, как на божка. – Но это я уже проходил… – говорил он бескомпромиссно.

– Так то ж когда было? – Она улыбнулась, и он решил, что у неё разрез от уха до уха, плюс огромные зубы. Не женщина, а лошадь со вставной челюстью.

– Всё равно! – как стойкий оловянный солдатик, вывернулся он с ловкостью ужа.

– Ах, вот как?! – ещё более удивилась она, выпуская дым из огромных, как пещера, ноздрей, и её брови взлетели на лоб. – У вас богатый послужной список? Не хотите искусить его?

– Представьте себе, нет, – сказал он тоном дидактика и без всякого щелчка в голове. – У меня, знаете ли, большой опыт семейной жизни, а это кое-что значит, – уточнил сухо, как бобёр из хатки, чтобы у неё не было шансов заглянуть внутрь; но гордость в нём взыграла: в кои веки такие лошадиные экземпляры бегали за ним толпой?

Она вздохнула с завистью:

– Тогда вам повезло. У вас стойкий иммунитет.

– Да, – со смехом кивнул он, – иммунитет мне подбирали со вкусом, под цвет обоев и форму ушей.

– Ну что ж… жаль… очень… Когда иммунитет кончится, приходите, попьём водки с чаем, – сказала она, стряхивая пепел ему прямо на брюки.

– Всенепременно, – отозвался Булгаков, убегая подальше от соблазна широких бёдер и многообещающего, плотского взгляда делопроизводительницы Альбины Генераловой.

– Почему я должен заниматься самопожертвованием?! – с раздражением думал Булгаков. – Почему? Всё, хватит. Я уже не мальчик на побегушках. Я хочу настоящего и сильного, чтобы не было берегов и препон! – И поймал себя на том, что клянётся вслух.

Прохожий в кепке и с папиросой в зубах с удивлением покосился на него и развязано повертел пальцем у виска, мол, нынче в Москве полно всяких контуженых идиотов. Булгаков показал ему язык, к счастью, прохожий уже миновал его и не мог видеть его ужимок, а то драки было бы не избежать, и вошёл в подъезд номер шесть, на Большой Садовой, 10, чтобы подняться в горячо любимую уплотненную квартиру под номером пятьдесят на пятом этаже.

Булгаков ожесточённо бубнил:

– Я потерял к ней нежность… Да… и ничего не попишешь! Какой я гадкий!

То, что дремало в нём долго и тяжело, в один момент проснулось и оказалось лёгкой, изящной блондинкой с осиной талией. Она была умна и самопожертвенна, беспрекословна и долготерпелива. Эту эфемерную особу он готов был искать вечно и настойчиво, как жук-навозник свой шарик. Слишком долго он сдерживался в проклятом Батуми в ожидании Турции, Парижа и мировой славы.

Но когда Тася открыла дверь, все его омерзительные, скотские желания плоти испарились, как иней на солнце, и он преданно, а главное, с превеликим желанием быть добрым и нежным чмокнул её в щеку, ощутив её родной запах, идущий из-под воротничка рубашки:

– Привет!

Самая лучшая – первая любовь, всё остальное сделки с логикой и совестью, сказал он сам себе, как опытный мастер образов и мнений. Он изыскивал такие королевские фразы, тонкие, как амбра, звукосочетания. Побежал и записал «на манжете».

И Макака Посейдоновна, как он её втайне называл, секретарша из «Лито», неделю кружившая ему голову, попросту исчезла, словно фантом в лучах апельсинового света.

У Макаки Посейдоновны были длинные, как лыжи, ножища, сорок пятого размера, которыми она умела завораживающе шевелить туда-сюда, сюда-туда, и за ними было приятно наблюдать, как за отдельно живущим организмом.

Верно кожа на них глаже бархата, облизывался Булгаков, и слюни у него свисали, как у бульдога, аж до колен. Но он боялся по незнанию местности совершить необдуманный шаг, всего лишь: без году неделя, Москва давала о себе знать обычному провинциалу букетом всяческих опасений. Например, Макака Посейдоновна вызовет милицию? Или потребует жениться, а когда он откажется, учинит скандал, и будет назначен товарищеский суд? И он лишится хлебного места? Или ещё что-нибудь похлеще: наёмный убийца будет поджидать его в тёмном, мрачном подъезде, и жизнь прервётся на взлёте? Один вариант хлеще другого теснились в его голове. И Булгаков элементарно опасался сесть не в свои сани. В его воображении всё казалось проще: самодостаточные женщины беременели и гордо уходили в монастырь, дабы ни от кого не зависеть и никому не надоедать, однако реальность была явно другого порядка. И Булгаков элементарно трусил.

– Привет. Чего-нибудь принёс? – спросила Тася, и он очнулся.

Она всегда так спрашивала, потому что они голодали и ели пустую муку с хрущами.

– Да! – с энтузиазмом ответил он.

И вспомнил, как Макака Посейдоновна, наклоняясь к нему со своего колокольного роста, томно говорила, сексуально растягивая слова:

– Михаил Афанасьевич, ну-у когда-а?..

И перекладывала прядь пшеничных волос справа налево, а потом – слева направо и заглядывала в глаза. У Булгаков приятно ёкало сердце, готовясь совершать глупость за глупостью. Чёрные, восточные женщины с их волоокими, коровьими глазами на такое способны не были, они были послушны, как тёлки на привязи, и фыркали только тогда, когда за ними стояли их мужчины с горящими глазами и длинными кинжалами. Здесь же всё было проще: столица имела свои поведенческие трафареты: например, тебе кто-то нравится, и ты предлагаешь ему папироску мундштуком к себе. Так вот, он в них толком пока ещё не разобрался и не знал, как москвички отреагируют на такое поведение.

– Что когда?.. – Он делал вид, что ничегошеньки не понимает, что его абсолютно не волнует тонкий, свежий запах её тела из подмышек.

Макака Посейдоновна томно молчала, клюнет, или нет, падёт на колени и попросит чего-нибудь запретного? А я гордо откажу или даже рассмеюсь в ответ, думала Макака Посейдоновна, не зная, какую следующую казнь придумать ему, глупому, неподдающемуся. Все поддавались, он один остался.

– Когда будет готов ваш материал по швейным мастерским на Глатковке? – спрашивала она мстительным голосом.

– А-а-а… Кэ-кэ-кэ… Бэ-бэ-бэ, – переходил он на птичий язык и готов был определить гладкость её бёдра чисто экспериментальным путём, но в этот момент в редакторскую обязательно кто-нибудь влетал и портил всю малину.

– А где Илья Арнольдович?!

Макака Посейдоновна с разочарованным лицом удалялась к себе за бюро, чтобы ловко щёлкать по клавиатуре, а Булгаков садился писать очередной ненавистный фельетон о пролеткульте и «кузнице», какие они всё-таки имажинисты и противные, любят буржуазную поэзию и презирают Холодкова и Барметова из Староконюшенного переулка, откуда Булгаков иногда носил еду, потому что там кормили бесплатно и «давали с собой», но не всегда, а в час «х», который ещё надо было вычислить.

Проситель уходил, а Макака Посейдоновна опять шевелила своими прекрасными, изящными ногами сорок пятого размера, и всё начиналось сызнова.

Зачем? Если я к ней равнодушен, как хомяк к лошади, думал Булгаков.

Дело было в том, что Макака Посейдоновна была недостаточно умна, и часто путала понятие эктропион с энтропией, а для щепетильного Булгакова это было всё. О чём разговаривать с такой, даже очень стильной женщиной, после полового акта?

– Ах, рыба! – в азарте закричала Тася, когда Булгаков передал ей первый в их жизни московский паёк.

В нём было шесть воблин, размером с мужскую ладонь, пакетик с сахарином, три морковки ещё недостаточно вялые, чтобы отправить их на помойку, средних размеров капустина с чёрными, как оспины, точками, конечно, половинка чёрного московского хлеба, бутылочка подсолнечного масла и тугая головка чеснока.

Последняя привела Тасю в дикий восторг:

– На обед будет прекрасный киевский борщ! – закричала она ещё пуще и принялась хлопотать, как в прошлом, как в дни их незабвенно-дорогой юности.

А довольный Булгаков подался в комнату, как в старое, привычное семейное лоно любви. Миссию он выполнил, но в душе возникло острейшее недовольство. Булгаков его крутил и так и сяк, и когда Тася, заглянув, радостно прокричала: «Обед! Обед!», сделался похожим на старика, сидевшим на табуретке посреди комнаты, как древний Пифагор в пустыне Сахара, считая песчинки.

– Что с тобой? – испугалась она, и её лицо побледнело. – Тебе плохо?!

– Мне кажется… – прошептал он в прострации голосом кастрата.

– Что?! – вопросила она в совершенно трагическом тоне и с грохотом уронила тарелку.

– Мне кажется… – снова произнёс он громким шёпотом, оглядываясь, как Ленский на Ольгу в момент интимного раздражения.

– Лунные человеки приходили?! – догадалась она в дичайшей панике: борщ у неё было почти готов, а на кухне водились мыши.

– Да! – Вбил он осиновый кол.

– Вот сволочи! – выругалась она, непонятно на кого и непонятно почему посмотрела по углам. – Когда же они нас оставят в покое?!

– Понимаешь, – сказал он, усаживая её к себе на колени и кладя ей голову на грудь, – я не помню… я не помню событий сегодняшнего дня с одиннадцати тридцати до двенадцати пятнадцати. Я словно что-то проспал…

– У меня тоже так бывает! У меня тоже! – закричала она, вспомнив, что подобным образом начинаются все великие амнезии мира, но ведь ни разу не наступила.