– Не обижайся, – взял он её за руку, пытаясь скрыть своё лицемерие. – Так надо… – дёрнул щекой от вранья. – Люди там разные, – показал он пальцем куда-то вбок, где, по его мнению, и существовал этот самый зловредный мир завистников и подлецов, – иногда только так можно добиться чего-то, прежде чем стучаться в закрытые двери московских снобов!

Он использовал то чувство отчаяния и недоверие к новой власти, которое въелось в них за долгие годы гражданской войны. Это было нечестно, это было подло по отношению к ним самим, и Булгаков ощутил себя в мерзком состоянии двуличного предателя, он эксплуатировал то, что эксплуатировать было нельзя ни в коем случае, но деваться было некуда, потому что этот аргумент был наиболее действенен в условиях всеобщего раздрая.

– Да, – неловко к его совести потянула она руку и подняла свои прекрасные серые глаза, – я понимаю и буду только рада, если у тебя получится!

Она верила в него, как в юности, и с годами её вера становилась только крепче и крепче, потому что она одна видела все те тайные знаки, которые пророчили его гениальность, но ей было обидно, почему она должна принести себя в жертву?

– Не у тебя, а у нас! – поправил он её к её же радости и отпустил руку.

– У нас, – покорно согласилась она, пряча глаза, чтобы Булгаков не видел, как они у неё заблестели от слёз, и убежала на кухню готовить ужин, надеясь, что Булгаков всё же не уйдёт, очнётся, примет её любовь и жертвенность.

Булгаков обмакнул перо в чернильницу и под впечатлением произошедшего ровным, стремительным почерком написал:

– А ты что, меня не любишь?

– Нет! – отрезал он.

– А-а-а… – наставила она на него палец. – Ты меня разыгрываешь! Я тебе не верю!

Он поднялся, как гений, как Мефистофель.

– Ты куда?! – встрепенулась она.

– Домой!

– У тебя нет дома! У тебя есть конура в коммуналке, где слышно всё, даже как стонет твоя жена. Ты же любишь свою жену?

– Люблю! Какой твоё дело? – сделал он каменное лицо.

– А такое, что ты с ней спишь, а сам путаешься со мной! А если я тебя награжу чём-нибудь?

– Не забудь, что я врач с практикой ветеринара, – пошутил он, однако мысль в него запала, и он принялся вспоминать, когда они последний раз предохранялись, потому что вот уже две недели занимались любовью без презервативов, и слава богу, никаких симптомов никаких венерических болячек он не обнаружил и не ощутил.

Он надел шляпу и пошёл по коридору, слыша, как она бежит следом босая.

– А вдруг я забеременела? Ты об этом думал?

– У меня не может быть детей, – соврал он, влезая в пальто.

– У тебя не может быть детей?! – не поверила она. – Ты жалкий трус!

Она побежала и дальше, оставив дверь настежь. Снаружи шёл мокрый снег.

– Я не могу женить, я не хочу жениться на тебе! – обернулся он. – Иди домой простынешь.

Он свернул на проспект, где неслись машины, а она осталась стоять во дворе, под аркой.

Булгаков подумал немножко, поставил точку, встал, встряхнулся, как большой пёс, и пошёл на кухню мириться.

***

Он сумел-таки договориться!

Тася однажды застала его сидящего на корточках перед углом.

– Миша!

– Ц-ц-ц! – нервно оглянулся он. – Я общаюсь… с человеком!

«С каким?» – хотела воскликнуть Тася, потому что никого не увидела в злополучном углу, но Булгаков так на неё посмотрел, что она предпочла за благо убраться, а когда вернулась, Булгаков с довольным видом уже макал ручку в чернильницу и со спокойнейшим видом строчил, как механическая кукла Жака-Дро.

– Мы договорились! – поднял он свои светлые, как льдинки, глаза.

Он научился раздавать авансы пространству. Но что толку? Оно было немым, как железобетонная стена.

– Ну слава богу! – счастливо воскликнула она и потрепала его за вихры.

Как? Её не интересовало. Она знала, что муж разбирается в этих тонкостях даже лучше, чем в литературе. Недаром Ларий Похабов, как и Гоголь, приходил не к ней, а к нему.

В потолок лупили, не переставая. Однажды, не выдержав, Булгаков схватил топор и быстрее пули вознесся на чердак. В последний момент под ногами предательски скрипнула половица, и какой-то малый, сидевший на ящике, с перепугу мотнулся прочь. Булгаков заметил лишь долговязую фигуру, похожую на Рудольфа Нахалова. Кинулся вслед, но фигура, как тень, растаяла среди соседских распашонок и кальсон, хотя по всем расчётам Булгаков должен был настичь и зарубить сгоряча.

На ящике он обнаружил стакан с водкой, а ещё швабру, которой малый дубасил в потолок. Обескураженный не сколько тем, что не настиг подлеца, а тем, что лунные человеки здесь ни при чём, Булгаков сильно расстроился, абсолютно не обратив внимание на резкий, предупреждающий запах окалины.

С этого дня количество ударов в потолок значительно сократилось, и Булгаковы стали спать по ночам.

Вечером следующего дня, однако, Булгакова всё же облили-таки водичкой, и он минут пять бегал вокруг постели и нервно кричал жене:

– Смотри! Смотри! – Словно Тася была в чем-то виновата.

И даже лизал свои руки, на которых блестели капли воды. Тася глядела на него снисходительно-равнодушно, хотя в душе она была не в восторге от этих ночных фокусов непонятной силы. Но обошлось: квартиру не разнесли в клочья и не спалили, а Мишка если и сошёл с ума, то всего лишь наполовину. Больше его водичкой не поливали, только он сделался подозрительно нервным, прежде чем войти в комнату, долго приглядывался и принюхивался к углам, даже крестился, хотя в бога, как и большинство врачей, верил так-сяк, от страха, что ли?

– Не вздумай позвонить в Кащенко! – предупредил он её, поймав однажды за телефоном в общественном коридоре. – Нам сломают жизнь, увезут в дурку и обколют уколами, – объяснил он, уводя её в комнату, – и остатки дней мы проведём в палате номер шесть!

– А что это?.. – наивно спросила она, словно выпытывала военную тайну у врага.

Она невольно оглянулась на длинный коридор, в конце которого, у входной двери, тлела дохлая лампочка.

– Обычный полтергейст! – восторженно объяснил он, словно это происходило с ними сплошь и рядом, каждый день, днём и вечером.

– И что нам делать? – посмотрела она на него странно, явно желая сдать его в жёлтый дом и завести любовника.

Булгакову это не понравилось.

– Ничего! Это проделки твоих Азазелло и Коровьева! – высказался он зло.

Впервые он назвал их псевдонимы, которые выдумал на ходу, хотя эти презрительные имена давным-давно крутились у него в голове, как нелицеприятная дань отношений с лунными человеками.

– Ничего они не мои! – надула она губы. – А звоню я Маше Клубничкиной.

Маша Клубничкина работала в ателье пошива женской одежды и с некоторых пор имела влияние на Тасю. Булгаков не ободрял этого знакомства. Тася интерпретировала это так: вот если бы Маша Клубничкина была секретарём в каком-нибудь толстом журнале, а лучше – в редакции крупного издательства, тогда другое дело, а так – что пользы?!

– Ну конечно! – заявил он и выпендрился гоголем, пританцовывая кадриль.

Но и тогда Тася не дала обвести себя вокруг пальца, не поверила ему, как давеча в истории с потолком.

– Вот наложу на тебя епитимью, будешь знать! – крикнула вслед.

Булгаков счастливо засмеялся и пошёл к любимой чернильнице. Ему нужно было хоть в чём-нибудь обвинить жену, потому что она была идеально понятливой, а это его раздражало; и вообще, ему перестали нравиться дюже умные и дюже опытные в замужестве женщины. Они ему совсем-совсем надоели, потому что он писал роман века с продолжением, а женщины-вамп требовали внимания, и Макака Посейдоновна зря теряла время, приходя на работу в заморских капроновых чулках, хотя на улице свирепствовали вьюги и московская стужа.

В азарте он начал новый вариант романа о чёрте и шипел на жену, чтобы не слышали соседи:

– То, что я делаю, называется халтурой! Понимаешь?! Хал-ту-рой!!! – процитировал он в сторону злополучного угла, но угол молчал, как убитый.

– Ты, главное, пиши, – умоляла она его, делая просящее заячье лицо, – а там видно будет!

Господи, сколько сил я в него вложила и боюсь даже думать о банке на днепровском спуске так, словно прикоснулась к чему-то запредельному, думала она. Ох, кому-то ж он достанется? – страдала она, словно Булгаков был вещью, которую передавали по наследству.

Что-то её не пускало дальше определённого места в пространстве, а что именно, она не понимала, каждый раз упираясь в невидимую преграду. И Ларий Похабов, человек со стеклянным правым глазом, и Рудольф Нахалов – высокий, с откровенно глупым лицом зайца, даже не помогали, хотя были лично знакомы. И постепенно она стала забывать ощущение сопричастности с таинственной силой, полагаясь в этом вопросе исключительно на мужа. Она вдруг поняла, что приставлена к нему, как собака к сторожу и что это не навсегда из-за короткой собачьей жизни.

Булгаков же делал вид, что не имеет никакого отношения к её мучениям и писал, рвал и снова писал, и снова нервно рвал, готовый загрызть любого, кто встанет у него на пути. Утром, ровно за неделю до нового года, подошёл к столу и долго фыркал, как кот на мышь.

– Что случилось? – испугалась Тася.

– На… полюбуйся… – с отвращением сунул ей Булгаков.

Поперёк листа бумаги было написано старинным, каллиграфическим подчерком: «Отвратительно!» и подпись, Азазелло. – Это ты его науськала?!

Тася в испуге отбросила лист, как ядовитую змею, и отпрянула на койку:

– Ещё чего! – среагировала она, поджимая ноги и с ужасом глядя на листок бумаги.

– Твоя работа? – язвительно уточнил Булгаков, поднимая бумагу.

Он понял, что пространство нельзя провоцировать ни в коем случае, что это чревато сумасшествием и опасно разжижением мозгов!

– Ты спятил?! – отшатнулась Тася.

– Твоя… твоя… – травил он её подозрением, поднося лист к лампе.

Бумага вспыхнула, как порох, словно только и ждала огня, и с живейшим треском моментально превратилась в пепел, который почернел, посерел и улетучился, словно его и не было. Булгаков с удивлением посмотрел на руки – с них текло и капало, та самая энергия, которую он видел как будто бы во сне, вот на, поди, она живая!