Михаил Белозёров
Copyright ©
Крылья Мастера / Ангел Маргариты
Мета-роман
Крыловой Наталье Николаевне
Предисловие:
Там, где мы никогда не были, там, где мы ничего не знаем, там… где живёт тайна… лишь ваше воображение в силах сорвать покровы и увидеть то, чем мы обязаны Мастеру и Маргарите.
Глава 1
Зима 1915. Лунные человеки
Под утро Булгаков, пошатываясь и отчаянно зевая, вымелся по нужде, да так и застыл с перекошенным ртом, испытав одно из самых жутких метафизических приключений в своей жизни: навстречу ему, в свете луны, в её мраморной дымке, что бывает зимой на рассвете, по коридору, между детской и взрослой частями дома, безмолвно, как во сне, рывками двигался человек, похожий на лакея в жилетке, с потным чубчиком, как у Петра Лещенко, в канотье и с тростью, бешено крутя ею, как на променаде. Зубы его были оскалены, глаза блестели, словно у лунатика, ноги выделывали одесские кренделя в сутулом ритме чарльстона, а на руках сверкали перстни с фальшивыми бриллиантами. Не удостоив Булгакова взглядом, человек свернул к выходу, бесшумно юркнул сквозь крепко запертые двери и был таков, оставив после себя крепкий запах окалины.
У Булгакова от ужаса зашевелились волосы. Он стремглав влетел в спальню, нырнул под тёплый бок Таси, дрожа, как осиновый лист в непогоду, и ожидая всего того, что можно было ожидать в подобном сверхъестественном эксцессе: Вия, нечисти и Панночки в гробу, да ещё помноженное на всё то, что произошло с философом Хомой Брутом, когда им попользовалась старуха, и словно холодные чужие руки схватили его за кадык.
– Ты чего?.. – пробурчала Тася, великодушно прощая его за то, что он разбудил её. – Спятил?..
– З-з-замёрз-з-з… – Булгаков, клацая зубами, как дворовая собака, свернулся охранным калачиком, уперевшись жёсткими коленками в бок жене и косясь через её плечо на дверь спальни, пока глаза сами собой не слиплись.
Но больше ничего фантасмагорического в тот день не произошло, а к вечеру Булгаков совсем успокоился, как может успокоиться тяжёлый ананкаст.
Однако.
– Это… ночной… сатанинский… дух! – зловеще выпалила Тася, когда он наконец поведал ей о своём ночном кошмаре. – Здесь обретается! – Сверкнула она глазищами, как льдинками на дне колодца.
Булгакову стало совсем плохо, натура потребовала стопки водки и солёного огурца.
– Да ты что! – опешил он, свято веря каждому её слову, забыв, однако, что живёт в этом доме гораздо дольше её. – Я раньше не замечал…
– …И всегда шлёт тебе воздушный привет, – добавила она снисходительно, щёлкнув его по носу-бульбе, мол, спросонья ещё и не то привидится, милый.
Её соболиные брови насмешливо взлетели до небес и сотворили безутешную ёлочку соболезнования для человека, который, вместо того, чтобы спать, как все нормальные люди, строчит по ночам романы.
– Иди ты к чё-ё-рту! – Булгаков подскочил, сообразив, что над ним тонко издеваются, и вспыхнул, как бутон пиона. – Саратовская Горгия! – обозвал её, мстительно, имея в виду пакостную, вонючую медузу Горгону, с которой сражаются только через зеркало из опасения повредиться умом.
Тася всегда понимала его с полуслова: Горгия так Горгия, но в случае чего, пеняй на себя, и в постели – тоже!
– Садись ужинать! – приказала она, блеснув холодным, как сталь, взглядом. – И хватит фантазировать! – имея в виду, что эти его вечные истории, которые он так любил живописать, рано или поздно приведут к воспалению мозгов, как у Гоголя, вот уже и черти стали видеться.
И Булгаков замкнулся. Он не любил, когда над ним изощрённо потешаются. Неделю после этого происшествия он терпел, не писал, на горшок не ходил, и Тася тактично прыскала в кулак, полагая, что всё дело в его безудержных фантазиях: она давно уже заметила чудачество мужа доводить свои фантасмагории до абсурдных воплощений, а потом смертельно мучиться дурными предчувствиями, возводя их в ранг длинных безутешных переживаний, в которых он увязал, как муха в варенье. Может, в этом и крылась его сила? – она не знала, но подозревала, что недалека от истины, только истина эта была неподъёмной, неземной, небывалой, а какой – она не понимала, не было у неё опыта по этой части, ни у кого на Земле не было, и это было ужасно, потому что посоветоваться было не с кем.
А через неделю, когда она уже и думать не думала, а они просто забежали в собор святой Софии, чтобы помянуть отца Булгакова – Афанасия Ивановича, как вдруг свечи на всех поминальных столах разом вспыхнули, словно в них прыснули керосина, тени вздулись до купола, затем рухнули с небесным воем, и сразу две иконы: Святителя Василия Великого и Богоматери Оранты неистово замироточили. Церковь в ужасе изошлась криком, пала на колени, а с батюшкой случился удар, и его унесли за Врата.
Булгаков живо выскочил, как ошпаренная собака, как пробка из шампанского, как взбеленившийся жеребёнок, с укором глядел на Тасю жалобными глазами параноика, принимая всю тяжесть кошмара на себя:
– Я же говорил!..
Долго бежал ужаленным, вниз, по Малой Житомирской, шныряя в толпе, как уж. Тася едва поспевала. А на Крещатике вдруг встал, как вкопанный, словно ему приклеили подошвы, спросил с перекошенным лицом, бледнее листа бумаги:
– И теперь скажешь, что их нет! – потребовал с чрезвычайной паникой в голосе.
– Кого?! – вскипела Тася, которой надоели странности мужа, а когда абсолютно случайно взглянула за его спину, в сторону Царской площади, то аж поперхнулась.
В воскресной толпе, как нарочно, выделялись двое: высокий и низкий; высокий, – в клетчатом буром пальто и зимней фуражке с опущенными отворотами, и низкий – в котелке, в шубе с бобровым воротником и резной тростью. Правый неподвижный глаз у него был стеклянным, как у совы в кондитерской «Лукиана», на Прорезной. Высокий имел длинное, откровенно глупое лицо с пухлыми губами недоросля, низкий – напротив, имел лицо взрослое, экзальтированное и озлобленное, говорил что-то резкое, размахивая и тростью, и руками в дорогих австрийских перчатках. Странная пара, подумала Тася, очень странная, не сочетаемая.
Не доходя до Институтской, они живо свернули к Думе и растворились в толпе.
– Ну?! – воскликнул Булгаков, глядя ей в лицо, на котором пытался найти ответ.
Глаза его побелели, как у судака, губы превратились в струны и готовы были лопнуть, как швартовые канаты у океанского судна.
– Да нет никого! – возмущенно соврала Тася, переводя взгляд на него с неподдельным раздражением, а сама подумала, что враньё тоже бывает во благо и судить не будут строго.
– Точно?! – не поверил Булгаков, испытующе заглядывая ей в лицо и взывая к её супружеской искренности, на которую он уповал с особой надеждой, желая, чтобы его прекраснейшая, великолепнейшая Тася была во всём и всегда на высоте, потому что беззаветно любил её, её великолепное смуглое тело жёлто-чёрной женщины и ясный, как у снежной королевы, взгляд.
Такого взгляда, как у Таси, он никогда ни у кого не встречал и в минуту слабости апеллировал именно к нему.
– Точнее ни бывает! – топнула она ножкой и вспылила окончательно. – Я замерзла с твоими глупыми фокусами! – Хотя самое время было вопить от ужаса: волей-неволей она поддалась его чарам и тому, чего сама боялась – жуткой, мистической таинственности, проистекающей от мужа. Не из-за неё ли она его беззаветно любила?
Она с ужасом вспомнила, как намедни потеряла жемчужную серёжку, сидя перед трельяжем. Родительский подарок был ужасно дорог. Три дня безуспешно искала, а нашла, когда уже отчаялась и пролила море слёз, в тайном ящичке трельяжа, который сто лет не открывался. Как она туда попала, одному богу известно; но после этого стала глядеть на мужа совсем иными глазами, опасаясь непонятно чего, и всё тут!
Булгаков так, как умел только один он, пугливо, в три этапа, как будто не доверяя ни летам, ни жизненному опыту, покосился белым глазом сатанинского ворона, обозрел заплёванную дорогу, нищих, с выставленными на показ язвами, и захныкал с надеждой, что его поймут, его больную, отчаявшуюся в ожидании чуда, истрепленную жизнью душу:
– А я уже начал было верить во всякую чертовщину…
Не могут привидения средь бела дня шляться по улице, на то они и привидения, упокоил он сам себя и мысленно сотворил одну из охранительных молитв, но это уже было совсем ни к чему, потому как они всё равно не помогали.
– Ну и поделом! – среагировала Тася, хватая его, словно вещь, под мышку; и они шмыгнули в рюмочную, где Булгаков с огромным удовольствием выпил водки, а Тася живо съела три бутерброда с паюсной икрой.
Одно он понял, что с мыслями надо быть осторожным, ибо они имеют свойство материализоваться.
Вечером они помирились.
После этого его долго не тревожили, и он даже стал обрастать жирком душевного равновесия до того самого случая, когда, ни о чём не ведая, легкомысленно подался играть в бильярд, где был жестоко бит судьбой.
***
А в январе голубело высокое небо, шёл редкий снег, и лес над любимой Владимирской горкой дрожал в холодном сиянии, голый и чёрный.
Булгаков для легкости запоминания нараспев зубрил латынь, много пил крепкого чая, от долгого сиденья нещадно мерз и бодро шмыгал носом. Педиатрия – никчёмная профессия, если ты не хочешь посвятить себя ей всего без остатка.
Тася, его столбовая дворянка, как он её шутливо называл в минуты прозрения, заглядывала в щёлочку и ободрительно покачивала головой, не ожидая от мужа такого ревностного отношения к учёбе и надеясь, что он всё же подымет голову и удостоит её взглядом холодных, как льдинки, глаз, от которых счастливо замирало сердце.
Он, действительно, косился и грозил ей пальцем, скалясь, как добрый, верный пёс, иногда срывался с места, словно ветер, и тогда она, подобно лани, уносилась в гостиную, где вся семья располагалась вокруг большой изразцовой печки и играла то в русское лото, то в «гусёк», то в «волки и овцы». Булгаков сам был бы не против, да дело было поважнее: на носу была сессия и медкомиссия, и времени было в обрез, а здесь ещё ни к селу ни к городу – эта чепуховина с доморощенными привидениями, на которые приходилось тратить душевные силы, в общем, Булгаков изрядно нервничал и полагал, что всё это вкупе к добру не приведёт, что в среду он погорит, как швед под Полтавой; и можно было гадать только на кофейной гуще, и опыта у него по этой части вообще никакого не было, а спросить у Таси, гордости не хватало из боязни в очередной раз попасть впросак с язвительными шуточками насчёт сатанинского духа.