– Хотелось бы видеть, как старшенький увильнёт от армии! Вот, пожалуйста! Яркий представитель пораженчества!

Он был ярым поклонником войны до победного конца. Булгаков хотел сказать в том смысле, что пошёл бы сам и повоевал за царя и отечество, но Тася вовремя залепила ему рот ладошкой, чтобы он не наговорил дерзостей, за которые всё равно придётся расхлёбывать, и утащила за руку из гостиной подальше от греха.

– Раздевайся и садись, я тебя покормлю.

– А чего он так?! – возмутился Булгаков, размахивая руками, как мельница крыльями.

– Как? – загородила Тася ему дорогу, чтобы он не выскочил из комнаты.

– Сам бы пошёл добровольцем! – крикнул в дверь Булгаков.

– И пойду! – прокричал в ответ Иван Павлович, давай понять, что всё слышит.

– И иди! – как чёртик, подскочил Булгаков, ещё пуще размахивая руками.

Должно быть, Иван Павлович тоже сделал соответствующий реверанс, потому что в дело вмешалась Варвара Михайловна (слов было не разобрать), и не дала сойтись противникам в открытом бою.

– И пойду! – рвал лишь на себе подтяжки и гремел венскими стульями Иван Павлович.

Булгаков тоже было попробовал манипуляцию с одним из них, но безуспешно – Тася не дала.

– Всё! Всё! Всё! – затолкала его за стол. – Он уже старый, – мудро сказала она, целуя его в щёки так, что он почувствовал её горячее дыхание: – Из него песок сыплется!

– Откуда ты знаешь? – засмеялся Булгаков, пытаясь поймать её губы.

– Видела! – коротко поцеловала она его. – Не трогай его! – отстранилась и посмотрела строго. – Ты всё сделал правильно!

Она была желтолицей, как груша, и пахла, как спелая груша, сладко и призывно.

– Ладно… – пошёл на попятную Булгаков. – Как хочешь!

Но не отпустил на всякий случай.

– Вот и молодец! – похвалила Тася, победоносно глядя на него и поправляя ему непослушные волосы на лбу.

Её смуглое лицо вспыхнуло праведным гневом за мужа. Она явно гордилась им. Булгакову сделалось приятно, он успокоился. Тася всегда действовала на него, как бромистый натрий.

– Иди сюда, – вдруг сказал Булгаков, сосредоточенно выпятив челюсть, и потянул к себе.

– Вот ещё… – зарделась она. – Светло, да и слышно…

– Ну и пусть! – снова воскликнул Булгаков, явно адресуя Ивану Павловичу. – Пусть все слышат, как я люблю свою жену! – крикнул он ещё громче, в надежде, что его слова долетят через две двери, коридор и прихожую.

Он давно ненавидел Ивана Павловича за чеховский рост, за то, что ещё когда он был просто другом его отца, приходил, пил здесь чаи и, оказывается, небескорыстно и вовсе не дружески, а похотливо пялился на жену друга и с тайным умыслом целовал ей ручки. Ждал, когда упокоится отец! А теперь набрался наглости и стал брюзжать по малейшему поводу. К тому же мать, абсолютно ничего не замечала, души в нём не чаяла, и Булгаков не понимал этого. Они же старые, думал он. Зачем этот им? Все старые люди обращаются к Богу! Так принято! Зачем же нарушать правила-то?!

– Пусть бездумно наслаждаются остатками жизни! – заявил он.

Тася задумчиво посмотрела на него и среагировала:

– Миша, какой ты гадкий!

– Всё! Съезжаем! Съезжаем! – радостно объявил он.

Этот разговор они вели давно, но никак не решились.

– Нет! – сказала Тася, выпрямившись и поправляя пышные волосы. – Завтра, а сегодня пойдём в кафе, отметим твой успех! Это же успех? – переспросила она, видя его горящие глаза.

– Успех! – согласился он, почему-то вдруг думая о другом, о том, что так наверняка сходят с ума.

– И Варю возьмём? – спросила Тася, одеваясь за ширмой.

– И Варю, – снова очнулся Булгаков. – Погоди! А ты гномиков когда-нибудь видела?

На него вдруг накатило то прежнее состояние, которое он испытал давеча – предчувствие глубоко личной трагедии.

– Нет, а что?.. – насторожилась Тася, сверкнув, как королева, серыми, ледяными глазами.

– А я, кажется, видел… – сказал Булгаков, плотоядно наблюдая за её тенью.

Тася засмеялась его шутке:

– Там, в шкатулке возьми десять рублей.

И всё: словно не было этого тягостного ожидания. Булгаков даже расстроился, что его так быстро отпускает, потому что там, куда ему давали заглянуть, было нечто, чего никто не знал, даже его любимая Тася. Это был заговор с пространством.

***

А в пятницу, когда Булгаков пришёл после экзамена по гистологии, Тася сказала ехидно, мол, знаю я ваши мужские хитрости, опять напьётесь:

– Тебе письмо от, кажется, от Богданова… – в волнении повернула она голову.

Булгакову аж поплохело. Он давно сообразил, что гномы – это из области каких-то тайных знаков, а всяких тайных знаков он бояться, как любой смертный – упрёка бога, и так взглянул на Тасю, что она предпочла за благо спрятаться на кухне. Объяснять ей он ничего не собирался. Глупо объяснять то, в чём ты сам не разобрался. Да и Тася не проявляла любопытства, словно между ними существовал зазор недопонимания, и они его не могли выбрать.

Булгаков дрожащей рукой распечатал письмо и прочитал ничего не значащие слова о кашле и ночном ознобе, собрался и побежал на Подол. К счастью, Богданов открыл дверь в полном обмундировании, как на параде, даже при какой-то медальке за отечество.

– Ты чего вырядился, как на похороны? – от радости пошутил Булгаков.

С души у него отлегло и захотелось выпить.

– В смысле? – неожиданно мрачно спросил Богданов, очевидно, думая совсем о другом, лицо у него было отстранённым.

И Булгаков насторожился, потому что решил, что Богданов пошутил о самоубийстве и вообще, напрочь передумал стреляться из своего плохонького генеральского браунинга.

– Тебя же потом раздевать будут, – пошутил он.

– А зачем? – всё так же мрачно осведомился Богданов.

– В резекторской обязательно, – со знанием дела объяснил Булгаков, – чтобы определить причину смерти, – решил он надругаться над его светлыми чувствами.

– Значит, так тому и быть… – ответил Богданов и ещё больше отстранился, как будто собирая сложную головоломку у себя в голове.

– А в чём хоронить будут? Это же всё… – показал на мундир Булгаков, – будет в крови. Кровь первую минуту будет хлестать толчками. Ты знаешь, какое там у тебя артериальное давление?

– Ах!.. – хлопнул себя пол лбу Богданов, словно опомнившись, должно быть, переведя услышанное в своё инженерное мышление.

И не успел Булгаков и глазом моргнуть, как он разоблачился до исподнего, а вещи аккуратно повесил на спинку стула, даже носки снял.

– Давай быстрее, – сказал он, – пока мать не пришла.

– В смысле?.. – крайне нервно спросил Булгаков. – Что я должен сделать?

– Как что? – удивился Богданов. – Будешь свидетелем.

– Иди ты к чёрту! – вспылил Булгаков и шагнул за порог. – Ё-моё!

Он уже пожалел, что пришёл. Пусть стреляется в гордом одиночестве, с отчуждением подумал он.

– Хочешь, чтобы меня нашли чужие люди? – обратился к святому святых, их старой-старой дружбе Богданов.

– Это твоё лично дело, – упёрся Булгаков, в истерике силясь открыть дверь, но у него не получалось.

– Ну и вали! – пошёл в спальню Богданов, шлёпая, как мокрая рыба, босыми ногами.

– Погоди… – окликнул его Булгаков. – Ты что, действительно, хочешь застрелиться?..

– Нет, я гопака танцевать буду! – съязвил Богданов и соответствующим образом покривлялся, а потом со страшным грохотом опрокинул стул.

Этот звук изменил ситуацию: Булгаков выругался матом и пошёл следом:

– Ё-моё! Опомнись, придурок!

– От придурка слышу! Куда стрелять-то? – Богданов брезгливо взял со стола браунинг и приложил к виску. – Так или не так? А то я слышал, пуля по кости скользнёт и выскочит! – Он вопросительно уставился на Булгакова, держа злополучный браунинг ни отлёте, словно приглашая Булгакова вцепиться в него зубами и отобрать.

– Ты идиот! Полный идиот! Я тебя презираю! – закричал Булгаков, по привычке размахивая руками и приближаясь к нему, как оскалившаяся собака. – Дай сюда! – И попытался схватить пистолет, но Богданов был выше, ловчее и сильнее, и они несколько минут безуспешно боролись.

В сторону отлетел злополучный стул, половик под ногами пополз как будто живой; они рухнули на койку, и вдруг всё кончилось также внезапно, как началось: всякое движение прекратилось, звуки исчезли, и лишь в ушах стоял негромкий, но чёткий, как удар кия, щелчок.

Булгаков сел на край кровати в изумлении глядя на Богданова, на его вмиг остановившееся лицо.

– Добей! – неожиданно громко и ясно сказал Богданов, косясь на него левым глазом, правый был неподвижен, как у манекена.

Булгаков с ужасом показал головой и отскочил, как от пропасти. Он невольно дёрнулся и заметил, нет, не чёрта, а лишь жуткую, как потустороннюю тень – бескровное лицо лакея с моноклем в глазу над изголовьем, из уст которого, как мыльный пузырь, выползало сакраментальное: «А ты как думал?!»

– Добей! – Богданов на глаза терял силы. – Добей… – хрипел он, на виске у него, как живая, выползла кровавая улитка; и только тогда Булгаков сообразил, что на виске Булгакова чернеет чёрная зловещая дырка.

Дальше он мало что помнил, хотя, конечно, уже навидался в «анатомичке» всякого, куда-то кинулся, что-то ещё раз опрокинул. Мать Богданова нашла его в прихожей, вцепившегося в шинель Богданова и твердящего:

– Ё-моё… ё-моё…

***

На следующий день его, потерянного и опустошенного до прострации, допрашивали в полиции:

– А вы знаете, что ваш друг болел сифилисом?

– Не может быть… – вяло среагировал Булгаков, думая о другом, о том, что надо бежать тайно и срочно, иначе от лунных человеков жизни не будет, вгонят в гроб!

– Может. Всё может, – с профессиональным равнодушием сказали ему. – И в такой стадии… – полицейский порылся у себя на столе и прочитал в какой-то бумаге, – когда затронут «головной мозг». Возможно… – полицейский поднёс бумагу к лицу, – у него был психоз.

– Психоз? – мучительно поднял Булгаков лицо. – Нет… он был адекватен…

И опешил. Вот ё-блин! Как же я раньше не сообразил! – он чуть не хлопнул себя по лбу, и чувство вины схватило его за горло, как клещи. Вот что меня мучило – ненормальность в поведении Богданова, то влюбленность в Варю, то полный разрыв с ней. Если бы я понял и всё объяснил ему, ничего не случилось бы. Его можно было бы спасти, лихорадочно подумал он, сейчас сифилис элементарно лечится.