Кстати, она так и не поняла, знал ли Булгаков о её симпатии?

– Давил Мачабели! Репортер из «Дейли стар»! Стало быть, предатель! Стопроцентный предатель! Я их знаю!

– А что это значит?! – не поняла она.

– Это значит, что мы оба смертельно опасны друг для друга, – вспомнил свою ревность Булгаков, словно она была навечно записана не невидимом манускрипте. – И ты тоже!

– Я?! – удивилась она, словно отстраняясь от него.

Булгаков едва не поперхнулся от женской наглости; он давно и безотчётно был великодушным, но это не значит – слепым, и Тася была как на ладони. Он впервые подумал и отбросил мысль о том, что она заметно стареет, как всякая русская женщина, и эти её манеры опрощаться, которые потихонечку день ото дня съедали его страсть к ней, ни к чему хорошему не вели, словно колодец непоправимо истощался без надежды на пополнение и на то, второе дыхание, которое редко кому удавалось в этой паскудной жизни.

– Что делать? – театрально, как показалось ему, ужаснулась Тася.

– Не знаю! – выпучил он свои белые от ярости глаза.

Но сил не было, сил не было, чтобы даже как следует разозлиться. Возвратный тиф всё ещё давал о себе знать приступами мудрствования; должно быть, какие-нибудь бактерии в кишечнике исторгают свои яды, думал его той стороной натуры, которая имела отношение к медицине и злила его безмерно своей конечностью формулировок.

– Пойти и расскажи всё, как есть! – сказала она не без сомнений, памятуя о ларьке на «выступе» и о щедрости новой власти, которая ей крайне импонировала.

И он понял, что зря ревнует её к прошлому и что она его личная собственность от ресниц до кончиков милых ногтей, которые она, как всякая медицинская сестра, стригла под корень, и кончики пальцев становились шершавыми, как наждачная бумага. Здесь и крылась великая скидка номер один.

– Да, и меня тут же сгоряча расстреляют! – вскипел Булгаков на фортепианную неразумность жены. – А при наличии документа, не посмеют. Это даже для революции подло… Но писать надо!

– Ну так пеши! – подстегнула она его.

И он ещё больше обрадовался тому, что зря её ревнует, и на душе у него, как к медицине, с этой стороны отлегло.

– И напишу! – набычился он, понимая, что делает дурной поступок, потому что надо было предать, а он поначалу не переваривал этого, считая поступок неблагородным.

– И напиши! – подзуживала она.

– И напишу! – твёрдо пообещал он, словно откладывая жизнь на потом.

Он сел и ловко накатал десять страниц убористого текста. Тася прочитала и сказала, сжав чувственные губы, которые он любил, как первые снежинки в ноябре:

– Не поверят!

– Пока буду проверять, мы с тобой уже в Батуми укатим! – самоуверенным тоном пообещал Булгаков. – Иди сюда!

– Вот ещё! – сказала она мило, по-девичьи, делая обходной манёвр.

Он попытался её поймать. Но она оказалась ловчее и ускакала на кухню.

– Ладно… – удовлетворился он, укладывая рукопись в жёлтую папку с красными тесёмками.

– И то правильно! – крикнула она, выглядывая поверх занавесок. – Господи, спаси и пронеси! – и перекрестилась, глядя на свечу и икону в тёмном углу, хотя бога не до конца верила, с детской оглядкой на саратовскую жизнь, где всё было не так, а многозначительнее.

Свечка одобрительно мигнула, и Тася со зла показала ей язык.

***

Булгаков побежал к следователю.

Следователь Арбазаков крайне внимательно прочитал первую страницу и сказал веско, с тем акцентом, который отражал превосходство народной революции над невежественными белыми врагами, плетущими интриги:

– То, что он не Давил Мачабели, а Гай Пирс, нам известно. – И Булгаков понял, что крайне опростоволосился. – Но вам отдельное спасибо. А вот то, что вы пишете о его киевских делишках, попахивает настоящим шпионажем в пользу Германии. Выходит, он нам здорово навредил и даже способствовал захвату города махновцами!

У Булгакова, который уже извёлся, больше, конечно, за Тасю, чем за себя, под ногами разверзлась пропасть. Он хотел совсем не этого. Он хотел, чтобы Гая Пирса тихо-мирно взяли за белые ручки и просто выслали бы в его сраную Америку, подальше от России. А о шпионаже он и думать не думал; а оно вон как вывернулось. Как бы не стать к одной стенке с Гаем Пирсом, испугался он и страшно, до дрожи в коленках, пожалел о доносе.

– И что теперь?.. – спросил он осторожней осторожного.

– Теперь мы его, конечно, же арестуем, ну, а дальше революционный суд решит его судьбу. А вам, товарищ Булгаков, большое спасибо! Вы правильно поступили! – и следователь Арбазаков чувственно пожал Булгакову руку, но глаза у него оставались холодными, как у африканского льва в буше; и Булгаков понял, что пропал, что надо бежать сегодня же ночью, иначе придут и шлёпнут на всякий случай заодно с Гаем Пирсом, оправдаются защитой революции, и большая метафизическая точка!

На их месте я точно так же поступил, подумал Булгаков, стараясь унять дрожь в коленках.

– А можно его просто, незаметно, бочком, посадить на пароход, и пусть катит… – предложил он.

– Куда-а-а? – на хорошо поставлено обертоне удивился следователь неразумности Булгакова.

В детстве следователь Арбазаков играл на трубе и испытывал душевные подъемы, но теперь забыл об этом, словно времена напрочь изменились.

– К себе домой… – наивно добавил Булгаков и сделал преглупое лицо патологического идиота, ничего не понимающего в текущем процессе борьбы с контрреволюцией.

Чего взять-то с бедного хирурга, не выходящего из операционной? Но, во-первых, у него не получилось, как у Джорджа Валентина, складно соврать, потому что он имел дюже интеллигентный вид, а во-вторых, и так всё было ясно: один враг топит другого из-за банальной телячьей души: сегодня не я, а – он; ну да недолго обоим рыпаться, думал Булгаков, понимая, что в глазах красных командиров в любом случае выглядит потенциальным врагом.

Следователь Арбазаков внимательно посмотрел на Булгаков, на дюже честные глаза и нос картошкой, и, кажется, раскусил его. У Булгакова же рефлекторно дёрнулось в мошонке; он знал эти опасные моменты: или пан или пропал; судьба висела на волоске. Однако в этот момент в комнату с криком:

– Товарищ Арбазаков! Товарищ Арбазаков, белые! – Влетел дежурный. – Триста штыков, прорвались по грузинской дороге! Шпарят артиллерией по вокзалу.

И словно в подтверждении, вдали грянул артиллерийский залп, и качнулась земля вместе с городом, долиной и горами.

– Что?! Как?! – в страшном волнении закричал Арбазаков, схватил револьвер и выскочил вслед за дежурным.

В окно ударил нестройные выстрелы, зазвенело стекло. Булгаков рухнул на пол и юркнул за сейф с бумагами. Несколько тяжелых свинцовых пуль разбили графин и телефонный аппарат на столе. Здание ещё раз тряхнуло, сильно запахло камфарой и миндалём. Кашляя и задыхаясь, Булгаков схватил свою папку с бумагами и кинулся бежать. В дымно-пыльном коридоре вповалку лежали раненые и убитые. На крыльце Булгаков увидел бездыханное тело Арбазакова. Его косоворотка была в чёрной крови, красивое лицо, которое не верило Булгакову, ещё было ожесточено боем, но уже принимало то посмертное благородство, в которое переходят люди.

Как ни странно, Булгаков испытал облегчение оттого, что больше никто не знает его тайну, и кинулся бежать по городу в полной абстракции, чудом уворачиваясь от каких-то странных бородатых всадников в черкесках и с саблями наголо, и рвал, и рвал содержимое жёлтой папки с красными тесёмками. Возле Главного Революционного банка на Лесной улице, который полыхал, как огромнейший костёр до небес, он очнулся от криков:

– Мишка! Булгаков! Да стой ты, чёрт, доходяжный!

Его нагонял и никак не мог нагнать «рено», выкрашенный в грязно-зелёный полевой цвет армии. За рулем сидел никто иной как великолепный Гай Пирс.

– Да стой же!

Булгаков бросил в пламя остатки папки и заслонил её так, чтобы не было видно, как горит свежее заглавие: «Донос на германского шпиона Гая Пирса…»

– Прыгай! – крикнул, притормаживая, великолепный Гай Пирс. – Прыгай!

Булгаков прыгнул и оглянулся: предательское заглавие с жадностью поглотило пламя; и они понеслись дальше что есть мочи. Со всех сторон то ли хлестали выстрелы, то ли ветер свистел в ушах. Возле дома великолепный Гай Пирс притормозил, не выключая двигатель:

– Хватай жену, и мы в дамках!

Булгаков и сам сообразил. Кинулся по комнатам, в одну, в другую, но Таси нигде не было.

– Она на вокзале! – выскочил он, но там, за Тереком, гремело и хлестало так, что страшно было.

– Куда?! – остановил его великолепный Гай Пирс. – Куда?! Убьют чёрта! Дай бог, она спряталась! Отсидится!

– Без Таси я не поеду! – обречённо упёрся Булгаков, и словно постарел на десять лет.

– Дурак! Шанс единственный! – внушал ему великолепный Гай Пирс. – Если она погибла, то теперь уже всё равно, а если ей повезло, то придёт домой. Напиши ей записку, что ты в Батуми. Она приедет!

– Точно?.. – поднял на него глаза Булгаков, полные ужаса и тоски.

Впервые он понял, что делает что-то не то, не по совести, преступает черту, но по-другому не получалось.

– Зуб даю! – крикнул великолепный Гай Пирс, зыркая по-воровски. – Чтоб я сдох на месте! Чтоб я провалился сквозь землю! И сгорел заживо!

Поскольку великолепный Гай Пирс не сдох, не провалился и даже не сгорел заживо, Булгаков написал записку, положил её на самое видное место в спальне их низкорослой мазанки, в которой они были счастливы целый год, и прыгнул в машину:

– Погнали!

Если бы только он был внимательней, если бы доверился своему чутью, то за внешним обликом великолепного Гая Пирса, в те редкие моменты, когда скорость мышления совпадала с движением души, к своему удивлению обнаружил бы Рудольфа Нахалова, те же длинные ноги в фасонных штиблетах и глуповатое лицо недоросля, да и великолепный Гай Пирс не любил одежду с клетчатым рисунком ткани, но времени разглядывать и анализировать у Булгакова не было. Все четыреста сорок километров, которые они неслись до Батуми промелькнули, как во сне. В полночь он был на месте.