Что он мог сделать? Он и сам ничего не понимал, имея в виду художественную часть, к которой привык с дня рождения, как к Льву Толстому или к Ивану Тургеневу. Тонкости, на которые обратил внимание Гвоздырёв, его совершенно не волновали, его волновал дюже молодая жена Сара, которая навострила лыжи аж с двумя турками в Батуми, а оттуда ещё дальше, в Европу или даже в – Америку, кто её знает? А Сару Аронов очень даже любил. Сара была смыслом его существования, потому что другого смысла за старостью и болезнями у Давида Марковича уже не предвиделось.

Булгаков очухался, и так, чтобы не заметил Гвоздырёв, подмигнул Аронову, мол, валяй, топи, батя, мне уже всё равно!

– Вы оба до конца не перековались! – снова загремел Гвоздырёв. – Через три дня будет комиссия ревкома. Вопрос будет поставлен ребром. Так и до ЧК можно докатиться! А пули на всех найдутся, даже на примазавшихся! Так что подумайте оба, товарищ БулЬгаков и товарищ Аронов, что вы там скажете! И оба ищите себе работу. Вам здесь делать нечего!

Они нервно вымелись покурить на крыльцо; было неожиданно приятно стоять под тёплым, южным солнцем, к которому белокожий Булгаков так и не привык, а лишь щурился слегка. Напротив по-летнему шумел мелководный Терек, да казалось, что улица бежит, бежит, бежит, а потом – бежать некуда, и прямиком упирается в громаду Центрального Кавказа, сверкающего ледниками и снежниками.

– Ничего… он остынет, я его знаю, – доверительно сказал Виталий Жигарев, блондин с соломенными волосами, дымя самокрутку, как паровоз, – но с ним нужно быть осторожным, в восемнадцатом, в Ставрополе, он, между прочим, самолично расстрелял тридцать семь священников, потому что был контужен ещё под Екатеринодаром и признан негодным к строевой. У него случаются приступы безумия, тогда он хватается за пистолет и палит в кого ни попадя, а потом напивается до бесчувствия, и между прочим, тихонечко молится под одеялом.

– Зачем?.. – спросил Булгаков, понимая, что такая же судьба ожидает и его, несчастного, если он не разыграет свой шанс писателя, всякие Гвоздырёвы будут страшно мешать сосредоточиться на творчестве.

– Что зачем? – Виталий Жигарев споткнулся о своё чистосердечие.

– Зачем вы нам это рассказываете? – Булгаков гнобил его дальше.

– На всякий случай… – многозначительно сказал Виталий Жигарев, не понимая Булгакова. – Чтобы предупредить!

– Что же теперь делать? – поинтересовался старик Аронов, помня о жене Саре и о её космополитических планах.

– Кто его знает? – сочувствующе пожал плечами Виталий Жигарев, сообразив наконец, что Булгаков над ним тонко издевается, но остановится не мог. – Сейчас он уже не тот, кровавые мальчики, конечно, замучили, но не настолько, чтобы кидаться на людей!

И Булгаков понял, что Виталий Жигарев, как и большинство революционеров, ещё и в меру циничен и что он берёт их с Ароновым под защиту, даже несмотря на то, что дело рисковое: Булгаков в их глазах бывший белый офицер, хотя и хирург-энтомолог, а Аронов – вообще непонятно, кто, какой-то главный цензор ревкома. Зачем всё это? Просто спроси, за какую ты власть: за белую или красную. И кардинально реши вопрос одним махом. А разводить антимонию самое последнее дело! Не по-русски это!

– Колется? – спросил он, думая о своём недавнем прошлом.

Виталий Жигарев был режиссёр народного театра и по совместительству преподавателем Горского народного художественного института, в котором Булгаков получил должность декана театрального факультета.

– А что, не заметно? – удивился Виталий Жигарев и тут же сменил тему, поскольку на крыльцо духом выскочил Сильвестр Калистратов, с тараканьими усами, в неизменной кожаной куртке, несмотря на жару, и с револьвером на боку, в бытности нарком Гвоздырёва по конной армии, а теперь его заместитель по идеологической работе с населением.

– Пьесу переделаем! Делов-то! – делано воодушевился Виталий Жигарев. – А вам просто поставят на вид!

Он специально сказал так, чтобы Сильвестр Калистратов передал разговор Гвоздырёву и тот остыл.

– Я с ним поговорю, – деловито пошевели усами Сильвестр Калистратов и недвусмысленно посмотрел в сторону ресторана, откуда пахло шашлыками и где в буфете подавали водку. – Думаю, он не будет требовать вашей крови, – он с сомнением посмотрел на Булгакова и Аронова, – но и вы должна пойти навстречу и пообещать всё исправить!

Булгаков едва не подпрыгнул от счастья: ему было всё равно, что пообещать, лишь бы его оставили в покое.

Аронов же полез буром:

– Легко сказать… – пал он духом. – Вам-то что? Вы молодые, плюнули и пошли дальше, а мне, как на старости лет?..

Он был опытным и бывалым, знал, что жизнь переменчива, как русло реки; вначале он бежал из бандитской Одессы, где служил в театре, потом – из красного Киева, где подвязался в литературных кругах. Пробрался на юг и в результате попал из огня да в полымя. Но первое, что надо было сделать, по его мнению, это спасти Сару от проклятых турок, которые обольщали её красивой жизнью и рассказами о расчудесной Анталии, где апельсины растут прямо вдоль дороги, аки трава, и предприимчивые люди собирают их для продажи, а потом уже заниматься какой-то революционной пьесой, которая яйца выеденного не стоит.

– Сделаем, сделаем! – обрадовался Булгаков мысли, что все, без исключения, предают, не моргнув глазом.

Он обрадовался, что выбросил револьвер, ибо сгоряча легче было застрелить ненавистного Гвоздырёва, чем переделывать родное детище.

– Ну вот и молодцы! – неискренне сказал Сильвестр Калистратов; ему было явно не до Булгакова и его проблем; и они с Виталием Жигаревым живо, в припрыжку понеслись в сторону питейного заведения, облизываясь, как два мартовских кота на валерьянку.

Булгаков понял, что эти тоже без колебаний предадут, и наконец сообразил, что настала пора бежать, и что кроме, как в Батуми, некуда, за ним – край земли, обрыв и вечность.

Он так и сказал Тасе, когда явился домой в крайне расстроенных чувствах.

– Свят, свят… – тяжело пустилась она на табуретку. – Ты не можешь без приключений! Далась тебе эта пьеса!

– За неё обещали пять тысяч рублей! – напомнил Булгаков их планы, как с умом потратить деньги.

– У тебя была такая хорошая должность… – горестно посетовала Тася, – такая должность…

– Но безденежная! – встал он в позу проктолога.

– Ничего, прожили бы! – с чисто женским укором возразила она.

– В Париже заживём! – предался он мечтам, и его глаза стали синими-синими.

– До Парижа ещё добраться надо! – спустила она его с небес на землю.

– В Батуми сядем на пароход и доберёмся! – возразил он так, что даже сам себе не поверил.

– Ох, Миша, Миша… – простонала она, безмерно усталым жестом отчаяния сдирая с волос платок, повязанный по-кубански, на затылке, – опять ты нагородил, не очухаешься!

– Чего я нагородил?! Чего?! Ё-моё! – заметался он, как мышь, со своим гениальным носом-бульбой. – Ну что мне, пойти и кланяться всякому сброду?! Кланяться, да?! – развёл он руками, как шут в цирке.

Она и любила его за это – за непомерную гордыню, за гениальность, за лаконичность, и часто думала, что однажды это всё обернётся против неё самой, и тогда свет станет в копеечку, но полагала, что это наступит ещё нескоро и она сумеет ещё собраться с силами.

– Не знаю… – отстранённо среагировала Тася и испугала Булгакова безучастностью.

Он замер, вопросительно глядя на неё и оценивая её терпение, он не хотел потерять её, он ещё любил её и страдал, хотя уже поглядывал на разноцветных девиц в окошко и на толстых, оплывших женщин с амурными зонтиками.

– Ладно… – поняла она всё, – ещё раз пойду у тебя на поводу. – Но сейчас уезжать нельзя. Это будет похоже на бегство, и все подумают, что ты в чем-то виноват. Попробуй обхитрить своего Гвоздырёва, а через пару недель уедем, тихо незаметно.

– Хорошо… – упавшим голосом отозвался Булгаков, – но пьесу я переделывать не буду!

И услышал предупредительный щелчок в голове, на который мог бы и не нарываться, если бы не был таким упёртым.

– Ну и дурак! – вовсе пала духом Тася.

Пришлось ему целую ночи скрипеть зубами от злости, правя и переписывая текст. Вышло кое-как, но это было лучше, чем выслушивать упрёки Таси.

***

Марианна Паничихина, действительно, родила, и новоиспеченная власть ежедневно выдавала ей семечки из расчёта три с половиной стакана дневной нормы в качестве дополнительного питания, и её мать принялась торговать ими на вокзале рядом с Тасей и неизменно передавали привет Булгакову, которого с подобострастием называла «наш товарищ главный комиссар-писатель страны», чем неизменно вгоняла его в краску и заставляла корчиться от внутренних противоречий. Тася же смеялась от души: «Наконец-то тебя кто-то признал!» А ещё добавляла: «Лучше так, чем никак!» – и нагло показывала язык, но он-то знал, знал, что она его обожает!

А ещё через день, когда Булгаков собирался на проклятую службу, к ним вежливо, но настойчиво постучали, и когда Тася открыла, в комнату вместе с караулом, словно задранный петух, влетел Сильвестр Калистратов, воинственно крепя портупеей, и спросил, грозно шевеля тараканьими усами:

– Где вы сегодня ночевали, товарищ Булгаков?

Булгаков, который ещё не надел штаны, спрятал голые ноги под стол и прикрылся веником.

– Как… где?.. – откашлялся Булгаков и почему-то виновато оглянулся на жену.

Тася сделала квадратные глаза, и гремя посудой:

– Дома, в родной постели…

Булгаков на всякий случай жалобно шмыгнул носом, мол, пожалейте заранее, я ни в чём не виноват, я всего-то тихий, скромный бывший ампутатор конечностей белой армии, с огромными, чрезмерно огромными писательскими амбициями, попавший к вам в лапы по огромнейшему недоразумению судьбы, но я исправлюсь в самое ближайшее время и буду любить советскую власть, как родную маму, до гробовой доски.