Соснов молчал. Эхом отдались в голове последние слова Матвеева: «„Не хуже людей жил…“ Спору нет, пожил ты, Матвеев, в свое время, да не то что хуже людей, а как тебе пожелается. Говоришь, бездомным бродяжкой оказался? А вспомни, Матвеев, сколько людей из-за тебя остались сиротами, пошли по миру? Не тебе бы передо мной плакаться… Видно, ничего ты не понял, остался при своем… Не ждал я тебя, и думать не думал, что пути наши еще раз сойдутся. Надеялся, что имя твое навсегда зачеркнул в своей памяти. Зачеркнул, да не совсем, ты сам явился ко мне и разбередил старое. Долго же носит тебя земля, Матвеев, терпеливая она…» Матвеев прервал невеселые размышления Соснова.

— А скажи, Петрович, долго мне тут в одиночку томиться? Прислали бы кого в товарищи, все веселее. В последнее время стал я темноты бояться, будто малый ребенок, всякая чертовщина мерещится. Случись что — некого позвать…

«Смерти боишься?» — чуть не вырвалось у Соснова, но привычка оказалась сильнее: он приучил себя не говорить с больными о смерти.

— Няня всегда находится здесь, — сухо пояснил он и собрался уходить. С Матвеевым он не попрощался.

Глядя вслед идущему через двор главному врачу, няня Сергеевна жалостливо подумала о нем: «Стар становится Алексей Петрович, нелегко ему управляться… Вишь, как горбится, голова ниже плеч… Невеселый что-то ушел отсюда, с чего бы? Не иначе, как этот малохольный расстроил его. Привел нечистый такого: то ему неладно, другое неладно. Ишь ты, барин выискался! А нам, коли правду сказать, все больные на один чин…»

5.

Ночные дежурства в больнице случались всякие. Выпадали такие, что только успевай поворачиваться: не успеют принять, устроить одного больного, как следом стучатся с другим. Но чаще дежурства проходили без особых происшествий, дежурный врач сидел в уютной ординаторской, коротая время за увлекательным романом, а то и просто отдыхал на койке, которая стояла тут же: случись что — дежурная сестра разбудит.

Фаина обошла палаты, сделала в журнале кое-какие назначения, затем прошла в ординаторскую, скинула туфли и устало опустилась на диван. Хотелось, чтобы дежурство прошло спокойно. Она была и в той палате, где лежала Римма Замятина — девочка спала. Может, у малышки обойдется без операции: кому она в радость?

Все работники ушли, в больнице тишина, будто людей и вовсе нет. В конце коридора, около шкафа с лекарствами, сидит старшая сестра Глаша, протирает какие-то склянки, готовит бинты, между делом поглядывает в окно. Отсюда ей виден весь двор и угол амбулатории.

Глаше сегодня тоже легче: тяжелобольных нет, новых не поступило. Да и кому мила больница? Иной поступит совсем слабый, а немного поправится — сразу заскучает, каждый обход справляется: «Доктор, когда меня выпишете?» Дня лишнего не заставишь полежать. А люди годами здесь работают. Соседки, вон, удивляются: «И как это ты, Глаша, все время в больнице? К вам на минутку забежишь, так прямо в голову ударит лекарствами…» А Глаша этого не замечает, привыкла, видно, и уходить не хочется. Да и куда идти, работа везде одна. А места такого, может, больше и не найти: люди все свои, слова плохого не скажут. Врачи все ласковые, а для больных она и вовсе «Глашенька» да «сестрица». Алексей Петрович, главный врач, и тот обращается к Глаше не иначе, как «Глафира», «милуша». Второй десяток лет она работает в больнице, и не слышала еще от Алексея Петровича грубого слова. Правда, кое-кто из работников не прочь поворчать, мол, Алексей Петрович временами бывает зол, и что характер у него неуступчивый, что человек он не из легких, бывает, что зря на человека накричит. А Глаша об Алексее Петровиче никогда бы этого не сказала. Если, скажем, за тобой нет никакой провинности, за что же, спрашивается, станет тебе наговаривать главный врач? Нет, няни и сестры довольны Алексеем Петровичем, если и случается, что он шпыняет их, так ведь за дело! Погрозится, пошумит, да вскорости и остынет, а потом и вовсе забудет. Нет, что бы ни говорили об Алексее Петровиче, а человек он справедливый, в его положении без строгости никак нельзя: больница немаленькая, столько людей в ней, и хозяйство обширное, за всем надо доглядеть, усмотреть. Глаше он как бы заместо отца, только сказать ему об этом она стесняется…

Глаша задумалась, на время даже про работу свою забыла. Спохватилась и сама удивилась: с чего бы это? С беспокойством посмотрела в сторону ординаторской, но там все было тихо: должно быть, Фаина Ивановна прилегла отдохнуть. Вот и хорошо, пусть вздремнет хотя часик, а то она с утра бегает туда-сюда, из корпуса в корпус, за день бедняжка так намается, что к вечеру еле на ногах стоит. Хоть и не говорит об этом сама, а сестры все видят. Старательная такая, всегда исполнительная, и к больным чуткая. Глаше Фаина Ивановна очень нравится, пока работает в больнице, всяких врачей повидала, а вот Фаина Ивановна больше всех ей по нраву пришлась. Она у них недавно, еще и году нет, как приехала, сразу после учебы сюда направили. В первые дни и Глаша, и другие сестры замечали, что новый врач часто запирается в своем кабинете, а потом на приеме сидит с опухшими глазами. Видно, по первости одиноко казалось на новом месте, люди все незнакомые. На ее месте и сама Глаша, наверное, переживала бы. А теперь Фаина Ивановна, по всему видно, привыкла, перестала плакать тайком. Иногда забудется и потихоньку напевает про себя полюбившиеся ей песенки. Няни и сестры поговаривают между собой, что молодой хирург Георгий Ильич по-особенному поглядывает на нее, и в кино они ходят вместе, и вообще у них все идет на лад… Конечно, работников в больнице не так уж и много, чтоб не замечать, кто с кем и как. Ну что ж, не к худому, если Фаина Ивановна и Георгий Ильич нравятся друг другу, оба они из себя видные, молодые, самая пара, лучше не придумать. Георгий Ильич работает в хирургическом отделении, и потому Глаша знает о нем поменьше, а что касается Фаины Ивановны, то она, по Глашиному мнению, составила бы счастье любому человеку. Правда, Глаша стороной слышала, что Георгий Ильич «из себя слишком гордый, любит себя выставлять», но ведь мало ли что наскажут люди, на чужой роток не накинешь платок…

Глаша неприметно вздохнула: счастливые люди не ищут счастья, оно само находит их. А Глашино счастье прошло где-то кружными путями, так и не сыскав ее. Молодость свою она почти совсем не помнит. Будто видела смутные сны, а проснулась — словно всегда была такой, всегда в больнице работала. Одно только запомнилось, хоть и давно это было, еще при отце с матерью. Однажды на гулянке весь вечер с ней танцевал парень из соседней деревни и потом проводил до самого дома. А на другой день даже не подошел к ней, видно, ребята засмеяли: эх ты, мол, кроме Глаши, будто девчат нет!.. Она и сама знала, что некрасивая. Ее больше никто не провожал, а потом она и сама перестала ходить на вечеринки. Теперь об этом думать поздно, уже за тридцать, она примирилась с тем, что ее счастье ушло мимо нее другими путями-дорогами, и когда рядом с собой видит, как счастливы другие, ничуть не обижается, а наоборот, даже от души радуется… А вот акушерка Екатерина Алексеевна твердит ей свое. Она иногда приходит к Глаше просто так посидеть, чайку попить. Глашина квартирная хозяйка — тетя Люба — совсем не слышит, с ней не разговоришься, к соседям Глаша не ходит, потому всегда бывает рада, когда «на чаек» забегает Екатерина Алексеевна. Старая акушерка в этих местах давно, в районе, может, половину, а то и больше людей первая в свои руки принимала… Теперь глаза у нее ослабли, жалуется, что работать стало трудно. Выписали рецепт на очки, да здесь нет таких стекол, говорят, в Москве их надо заказывать. И вот как узнает Екатерина Алексеевна, что кто-то из Атабаева собирается в Москву, обязательно придет с рецептом и скажет робко:

— Надо бы мне в Москву очки заказать… Говорят, там всякие стекла есть. Да только, чай, вы и без того сильно будете заняты? В Москве люди спешат всегда…

И не понять — то ли просит очки привезти, то ли сама отговаривает. А рецепт теперь уже совсем истерся, порвался на сгибе. Люди же, хоть и не так часто, все-таки ездят в Москву, да, видно, всегда сильно торопятся, и все забывают про очки старой акушерке…

Так вот, когда к Глаше приходит Екатерина Алексеевна, они втроем с тетей Любой садятся пить чай. Тетя Люба, по глухоте своей, в разговоры не вступает, молча пьет вприкуску. А Екатерина Алексеевна хитро поглядывает на Глашу поверх блюдечка, подмигивает ей заговорщически:

— А первенца-то, Глаша, жди девочку. Уж поверь мне, старухе, знаю.

При этом Глаша сильно смущается, с упреком глядит на Екатерину Алексеевну: ну, зачем? Знает же, что об этом Глаше думать поздно. Мало ли девушек молодых, красивых? Но Екатерина Алексеевна не унимается:

— Девочка, девочка, это уж точно!

…Рука Глаши застыла в воздухе с зажатой склянкой: показалось, будто кто-то позвал ее из палаты. За долгие годы в больнице она, даже будучи занятой чем-то другим, привыкла улавливать даже самый тихий шепот в палатах. Без стука поставив баночку на столик, она неслышными шагами направилась по коридору к той палате, откуда, как ей показалось, позвали ее. Приоткрыв высокую дверь, она просунула голову и внимательно оглядела все койки. Свет в палате был потушен, но в неярком свете луны она различала все предметы. Больные тихо спали под одеялами. Но вот на койке рядом с печью кто-то зашевелился, приподнял голову, свистящим шепотом позвал:

— Сестра-а…

Глаша белой тенью двинулась к нему, близко наклонившись к изголовью, также шепотом спросила:

— Что-нибудь нужно?

— Подушечку бы, сестра? А это ты, Глаша? В головах низко, шею отлежал. Ты бы принесла мне еще одну подушечку, Глашенька…