Фаина боялась признаться даже себе, что Георгий Ильич нравится ей. Он уже несколько раз провожал ее с дежурства домой, их часто видели вместе в клубе на танцах, в кино… Сестры и няни уже поговаривали, что, возможно, скоро погуляют на свадьбе, если, конечно, пригласят. Фаине становилось немного страшно, не верилось: ведь Георгий Ильич такой умный, начитанный, он так независимо держится перед Сосновым, и вдруг она — с ним… А как он умеет спокойно, с улыбкой отстаивать себя! Однажды на собрании Екатерина Алексеевна предложила избрать Георгия Ильича в местком, а он с прищуром посмотрел на нее и очень спокойно ответил: «Увольте, пожалуйста, это не для меня. Представляю вам самим тешиться этим самоуправлением… Я врач, и только врач!» Многие тогда не поняли, что хотел сказать этим Георгий Ильич, но после его слов уже никто не предлагал избрать его в местком. Только Алексей Петрович исподлобья глянул на него и как-то неопределенно хмыкнул. Вместо Световидова в местком единогласно избрали Фаину, после собрания Георгий Ильич пожал ей руку и с очень серьезным видом сказал: «Поздравляю, Фаина Ивановна, вы теперь наш лидер, то бишь…» И было не понять, то ли в самом деле он рад за Фаину, или сказал это в насмешку.

Да, что-то пугало Фаину в нем. Георгий Ильич такой непохожий на других, интересный, знающий. Когда он брал ее под руку где-нибудь в клубе или просто на улице, ей становилось как-то не по себе. Посмотрев новый кинофильм, он очень просто и понятно оценивал картину: «Очередной боевик. Их пачками делают в студиях, не выезжая за черту города. Ну, подумайте сами, Фаина Ивановна, бывает в жизни так? О, в жизни люди устраиваются, и только! Впрочем, в этом фильме есть любопытные режиссерские находки, вы заметили? Вот, например…» Он всегда так уверенно судил обо всем, точно препарировал.

И в самом деле, думала Фаина, в жизни многое бывает не так, как показывают в кино. И как это Георгий Ильич умеет обо всем судить уверенно и точно, словно обнажает скальпелем то, что скрыто где-то в глубине организма и совершенно неожиданно открывается непосвященному.

О людях Георгий Ильич также судил напрямик, без околичностей. О главном враче Соснове он как-то сказал: «Наш уважаемый Алексей Петрович приходится сродни тянущей плуг лошадке: она видит перед собой борозду, только борозду, все остальное вокруг для нее не существует. Практика, и только практика. Без красоты, без вдохновения. Ионыч секунда, то бишь Ионыч второй. Помните, у Чехова?..» И вправду, подумала Фаина, в Соснове что-то есть от чеховского Ионыча. Не зря же говорят, что он к деньгам скуп, копит в кассе. И как это Георгий Ильич умеет так просто и метко определить человека? Будто сигнатурку к банке с лекарством приклеивает: вот ты такой и такой, а употребить тебя можно на то-то…

А Томка зря так напустилась на Георгия Ильича. К ней никто не ходит, вот она и сердится.

7.

Так устроен человек: память его, точно сито, надолго удерживает крупинки и зернышки воспоминаний о хороших днях, а мелкая пыль пережитых неприятностей быстро просеивается и разносится ветром времени…

Алексей Петрович Соснов обладал крепкой памятью, и она цепко удерживала в себе все те ямки, ухабы и раскаты, на которых порой больно ушибался доктор Соснов, продвигаясь по многотрудной дороге жизни. Память его упорно противилась и не желала сглаживать неровности пройденного пути, словно говоря: «Что было, то было, ничто не забыто».

В тот год, когда доктор Соснов появился в Атабаевской больнице, он был высоким, черноволосым молодым человеком. Тридцать лет промелькнули, как один день. Да, годы прошли как-то незаметно, в каждодневном труде, в больших и малых заботах. И опять-таки годы эти как-то незаметно, исподволь состарили Алексея Петровича, он сильно погрузнел, а смолянистые волосы подернулись пеплом. Но все-таки сверстники его, будто сговорившись, в один голос твердят ему, словно желая успокоить, что ты, мол, дорогой наш Алексей Петрович, держишься молодчагой, никто тебе твоих лет не даст. Должно быть, просто хотят подбодрить его, старого доктора: ведь не бывает такого, чтоб человек не старился. Уж так оно заведено — старики старятся, а молодежь подрастает своим чередом… Не зря и в песне поется:

Был я строен когда-то,

Словно клен молодой,

И голос звенел мой,

Как тот чипчирган[2]

А дальше говорится, что клен превратился в дерево-сухостой, а голос чипчиргана потускнел от горестных вздохов. Что и говорить, песня не из веселых, видно, сложили ее люди от великой тоски по ушедшей молодости.

Дома у Алексея Петровича, в самом дальнем ящике письменного стола, под грудой старых бумаг лежит пачка сильно пожелтевших, истрепавшихся по углам фотографий. На одной из них все еще отчетливо можно различить очень исхудалого на лицо, с небольшими усиками солдата в кургузой шинелишке. Позади солдата виднеется море, а по морю плывет белоснежный пароход. И море, и пароход нарисованные, а солдат с усиками — это сам Соснов. Сфотографировался через несколько дней после выписки из Томского военного госпиталя, где два с лишним месяца провалялся в жестоком тифе-сыпняке. Фотокарточку он послал домой, думая обрадовать родителей, мол, как видите, я жив и здоров, обо мне не стоит беспокоиться. Но то ли почта в ту пору работала неважно, то ли еще по какой другой причине, только фотография сына не дошла до стариков — в голодный 1921 год, или, как его назвали здесь, «лебедовый год», оба они померли в однолетье. Каким-то образом в живых осталась одна лишь сестра Соснова, она-то и сохранила фотокарточку. Пожалуй, взглянув на исхудалого солдата с усиками, теперь вряд ли кто догадался бы, что солдат этот именно и есть доктор Соснов в пору своей далекой молодости. Не шутка дело, сорок лет прошло с того времени.

На другой фотографии красуются трое парней, молодые, здоровые — как на подбор. Тот, что стоит крайним слева, ухарски вскинул подбородок, пронзительно смотрит в самый центр объектива. Посередине — парень с усиками, на лице простоватое выражение, ворот военной гимнастерки расстегнут на две пуговицы. Тот, что справа, по всему видать, человек веселый, не удержался и тут — на широком лице запечатлелась улыбка. Посмотрев на эту карточку, даже посторонний человек сразу скажет: закадычные друзья сфотографировались на «долгую и вечную память друг о друге». Так оно и было на самом деле. Трое парней со старой фотографии были когда-то друзьями-товарищами. В 1923 году, демобилизовавшись из Красной Армии, Алексей Соснов вернулся в родную деревню и несказанно удивился и обрадовался: всего лишь за неделю до него приехал Ондрюшка Чернов, его одногодок. Тот тоже воевал где-то в Сибири. На фотокарточке справа он и есть, неунывающий весельчак, баловень девчат Ондрюшка Чернов. А с левого краю стоял Илларион Матвеев, попросту Ларка. Этот в деревню вернулся много раньше, вот уже с год, как переписывал в волостном исполкоме какие-то бумажки, даже среди друзей-товарищей держал себя важным начальником, оттого и на фотокарточке вышел с задранной головой. А тот, что посередине, в военной гимнастерке, — опять-таки Алексей Соснов. Друзья встретились, потолкали друг-друга в бока: «Черт, где ты пропадал? — А сам? — Ох, ребята, погляжу я на вас, братики-солдатики!», словом, от чистого сердца были рады встрече. Вот тогда Ларион Матвеев на радостях обнял Алешку Соснова и, забыв о своем начальственном положении, расчувствовался: «Ну, Алексей, век не забуду, как ты спас меня, раненого, от верной смерти! Не будь тебя, не видать бы мне родной сторонушки!..»

Ондрюшка Чернов, нивесть откуда, достал шкалик водки, сам же и призадумался: на троих по глоточку, а пойди сыщи в такое время еще другой такой шкалик… И тут же подал мысль: пить из наперстков. Дескать, сам слышал, что даже самый дюжий выпивоха более сорока наперстков не выдерживает, валится с ног долой. Посмеиваясь и подшучивая друг над другом, принялись за дело. Алексей Соснов лихо опрокинул двадцать восьмой наперсточек, а остальное не помнил. То ли прав оказался Ондрюшка Чернов, то ли дало знать о себе волнение этой встречей…

Встретились на другой день, посмеялись, что вот, мол, мал наперсточек, а с него такие деревья валятся. Не кому другому, а тому же Ондрюшке Чернову пришло в голову: «Парни, у нас проездом фотограф стоит, пошли?» Вот с тех времен и хранится у Алексея Петровича старинная, пообтрепавшаяся по углам фотография, на которой в полной красе запечатлены старинные друзья-товарищи. Никому он эту фотографию сейчас не показывает, да и сам в кои-то годы изредка заглядывает в дальний ящик письменного стола. Бывает, что стародавние фотографии больно жалят, словно жало мертвой осы…

Потом Алексей Соснов еще какое-то время пожил дома, навестил своих родителей на кладбище, посидел на неприметном холмике, обсасывая горькую полынь-траву, неизвестно откуда тут занявшуюся бойким кустиком, а через день уехал из Липовки.

Долгое время не мог пристроиться, как тот теленок, что мыкается возле своей матушки, а найти вымя не может. Спасибо, нашлись добрые люди, подсказали ему: поскольку воевал ты за нашу Советскую власть, добывал ее своею кровью, так иди, мил человек, учиться дальше, поскольку имеешь при себе высшее санитарное образование, то есть раненых с поля боя выносил на своих героических плечах. Хоть малость и покривился Ларион Матвеев, когда выписывал бумажки Алексею Соснову, но дело выгорело так, как и предполагал он сам: приняли его в фельдшерскую школу, имея в виду, что прошел он полную фронтовую школу, что при нехватке лечебного персонала можно «данного товарища считать вполне преданным Советской власти и допустить до лечения граждан Советской страны».