Вот и теперь, выйдя из терапевтического отделения, он почувствовал, как раскаленная игла на какой-то момент впилась под левый сосок, но это длилось недолго. Не стоило ему так волноваться в разговоре с молодыми врачами. Он изо всех сил старался не показывать этого, кажется, ему это почти удалось, но вот, пожалуйста, этот зловещий, как вспышка черной молнии, укол…

Он очень медленно побрел через широкий больничный двор, издали могло показаться, что главный врач просто прогуливается, и также неспешно поднялся по ступенькам небольшого домика. Это был изолятор, куда обычно помещали больных с неясным диагнозом, а также заразных. Последнее случалось крайне редко, так как по заразным болезням Атабаевский район уже давно числился в благополучных. Поэтому изолятор большей частью пустовал.

Взявшись за дверную ручку, Соснов немного передохнул. Он снова подосадовал на себя за то, что так скоро забыл фамилию больного, который со вчерашнего вечера лежит в этом изоляторе. Нет, нет, эта забывчивость не от старческого склероза, просто он сегодня чуть-чуть поволновался, и нате, пожалуйста, результат!

Старая няня — весь персонал больницы называл ее просто Сергеевной — подала Алексею Петровичу халат, помогла надеть.

— Ну, как? — неопределенно спросил Соснов.

— Не нравится он мне, — торопливо зашептала Сергеевна, — ненормальный какой-то, малохольный вроде.

— А что?

— Все ему у нас не по нраву, то не так, другое не так, все не по нему. Нехорошими словами ругается, хоть бы женщины постеснялся. Нервозный больно…

— Ну, ну, ничего, Сергеевна. Больной человек, понимать надо.

Изнутри домик разделен на две половинки: в одной помещается Сергеевна со своим немудреным хозяйством, в другой половине расставлены чисто заправленные койки. Ничего лишнего: как-никак, больница, не дом отдыха. Соснов в углу под умывальником долго и старательно мыл руки, тщательно вытер их, укоризненно покачал головой:

— А полотенце у тебя, Сергеевна, не первой свежести. Экономишь на мыле? А ты не жалей, этого добра нынче много, годы не военные. Ну, давай, посмотрим, какого такого ненормального положили к тебе.

Соснов открыл дверцу, ведущую во вторую половинку, огляделся с порога. Четыре койки, тщательно заправленные Сергеевной, пустовали. На пятой боком, спиной к Соснову, лежал человек. На скрип двери он даже не шевельнулся, было непонятно, то ли спит, то ли не проявляет никакого интереса к людям. Соснов с минуту вглядывался в него. Лица не видно, но затылок лежавшего, и главное большие, оттопыренные уши с торчащими жесткими волосами показались ему до странности знакомыми. «Где я видел эти ушища? — раздумывал Соснов. — Эти волоски…»

Больной внезапно дернулся всем телом и закашлял. Кашлял он долго и мучительно, весь содрогаясь, сжимаясь в комок и втягивая голову в плечи; внутри у него что-то хрипело и клокотало, он задыхался, со свистом втягивал в себя воздух и снова заходился в душащем кашле. Это продолжалось минуты три. Наконец, ему с трудом удалось подавить приступ, он обессиленно приподнялся на койке и смачно выплюнул мокроту на чисто выскобленный пол. «Ох, проклятье, проклятье!» — облегченно выдавил он из себя. У Соснова в голове мелькнула мысль отчитать Сергеевну за то, что она забыла поставить больному плевательницу, но тут же заметил свою оплошность: плевательница стояла, задвинутая под койку. Сергеевна была не при чем, она свое дело знала хорошо. Теперь Соснов рассердился на больного: что он, не видит плевательницу? Няням в больнице и без того хватает работы, без конца моют и прибираются, а много ли получают… Поимей совесть, уважай чужой труд, хоть ты и больной!

— Плевательница под койкой! Вы что, не видите ее? — гневно спросил Соснов.

— Ничево-о, уберут… Зря деньги получают.

Сказав это, больной тяжело повернулся к Соснову лицом, глаза их встретились. И взгляд этого изможденного человека с большими ушами снова на мгновение заставил раскаленную иглу впиться под левый сосок. Он узнал этого человека. Как же сразу не признал его по заостренному затылку и по безобразно большим ушам, из которых торчат острые волоски? Ведь ему случалось подолгу рассматривать его, казалось, должен был запомнить на всю жизнь, навсегда. Но вот, поди ж ты, не признал. Много времени прошло с тех пор, тысячи лиц, ушей, затылков заслонили, как бы защитили собой Соснова от этого человека.

Больной тоже узнал его. Исхудалое, с заостренным носом лицо его оживилось, тонкие губы растянулись в подобие радушной улыбки, человек оскалил четкий ряд хорошо сохранившихся, желтых от табака зубов. В глубоко запавших глазах проглянула живость.

— А, доктор Соснов, Алексей Петрович! Вот где пришлось свидеться с тобой, а? Не ждал? А я сам к тебе напросился, кха-кха… Видишь вот, живые мощи, как говорится, землей от меня пахнет… Шабаш, дальше некуда… Ну, ничего, ты меня на ноги поставишь, верно ведь, а? Я знаю, ты хороший доктор, много слышал. Вылечишь ведь, а, Петрович? Кха-кха-кха… Ох, не могу, заложило вот тут, не вздохнуть, уф-ф… Ну, здравствуй, Алексей Петрович, годов-то сколько прошло!

Человек протянул Соснову руку, но Алексей Петрович в этот момент наклонился, чтобы придвинуть к себе табуретку, и сделал вид, что не заметил протянутой руки.

— Ну что ж, Илларион Максимович, давай, посмотрим, что у тебя там такое… Сними рубашку…

Стараясь не смотреть на больного, Соснов взял с тумбочки серый лист отпечатанной бумаги. То была «История болезни», заполненная неровным почерком Ларисы Михайловны: «Ф. И. О. — Матвеев Илларион Максимович, возраст — шестьдесят лет, место рождения… национальность… Диагноз…» Здесь Лариса Михайловна оставила пустую графу.

Тем временем Матвеев, продолжая стонать и охать, стянул с себя больничную рубаху, лег на живот. Закладывая рогатую трубку резинового фонендоскопа в уши, Соснов ближе наклонился к больному, глаза его невольно тянулись к правому плечу Матвеева. И он сразу увидел то, что искал. Над правой лопаткой заметно синевела неглубокая, стянутая по краям небольшая лунка.

…Колчаковская пуля навылет в грудь ранила красноармейца Матвеева Иллариона. Рядовой санитарной роты Соснов Алексей на себе вынес раненого из-под огня, наскоро перевязал и доставил в санроту. Должно быть, рука у санитара была легкая — через два месяца красноармеец Матвеев выписался из госпиталя. Правда, на первых порах правая рука действовала с трудом, поэтому Матвеева определили в обоз артиллерийского полка. Улучив свободный часик, Соснов нет-нет да и забегал в госпиталь, приносил нехитрую передачу, прикармливал ослабевшего Матвеева. Тот быстро и до крошки съедал принесенный Сосновым харч и без конца твердил: «Ну, Олешка, век не забуду твою доброту! Бог даст, вернемся в Липовку, я тебя отблагодарю, ничего для друга не пожалею! Ты мне жизнь спас от верной смерти, уж я постараюсь вернуть тебе свой должок, Олексей!»

Спустя неделю после того, как Матвеева выписали из госпиталя, Соснов сам свалился в горячем тифозном бреду, сорок дней провалялся в Томском тифозном госпитале. Он уже слабо верил, что выживет, снова станет на ноги: от долгого, неподвижного лежания вся спина у него была в пролежнях. Гнил заживо… Однако, знать, родители наделили его при рождении неодолимой живучей силой: его готовились захоронить в далекую сибирскую землю, а он своими ногами пошел по этой земле. Пока мерялся силами со смертью-эзелем[1], с колчаковщиной было покончено, самого адмирала словили и даже успели расстрелять… Давно это было, сорок с лишним лет назад. Илларион Матвеев сдержал свое слово, за спасение жизни щедро отблагодарил спасителя, вернул свой должок во сто крат, а может, и того больше.

…Рука Соснова заметно дрожала, когда он, стараясь не прикасаться к голому телу Матвеева, приставил к его спине чашечку фонендоскопа.

— Дыши. Глубже… Еще раз… Теперь придержи дыхание. Так. Можешь одеваться. Сегодня возьмут анализы, я распоряжусь…

— Прикажи, прикажи, Петрович! Ох, замучила меня проклятая болезнь, впору гроб заказывать. Веришь ли, Петрович, ночей не сплю. Не первый год маюсь…

— Знаю, — нехотя подтвердил Соснов.

— Вот, вот, ты меня хорошо знаешь, Петрович, потому и надеюсь, что поможешь ты мне, на ноги поставишь. Хоть и немалые у нас с тобой года, только помирать покуда не хочется, ох, не хочется… А ты, Петрович, вроде и вовсе не старишься, как был молодой, кхм… такой и есть. Помоги мне, Петрович, вся надежда на тебя, я ведь специально в твою больницу напросился, думаю, Петрович не оставит в беде, вылечит. Слава-то о тебе далеко идет, слышал, как же… Поля твоя как, Петрович, бегает?

— Здорова.

— Дай бог, кха-кха… дай бог. Она у тебя молодец. А Дарья моя… пять лет, как схоронили. Знал ведь Дарью, а?

Соснов промычал что-то неопределенное и, небрежно затолкав фонендоскоп в карман халата, отошел к окну. Наступило тягостное молчание. Матвеев, сгорбившись, сидел на помятой постели, поводя плечами, прерывисто дышал, на висках у него выступил холодный пот. Соснов стоял у окна, заложив свои крупные руки назад, упорно смотрел куда-то в окно, и нельзя было догадаться, о чем он думает. Не поворачивая головы, он впервые сам задал вопрос Матвееву:

— Долго не было слышно тебя… Где проживал?

Словно обрадовавшись вопросу, Матвеев снова задвигался, засуетился.

— Ох, не говори, Петрович, не говори, носило меня по белу свету из конца в конец! У дочери, на Ижевском заводе, года три проживал, а как она замуж выскочила, так лишним при них оказался. Подался после того к младшему сыну, он под Казанью учительствует, школой заведует. Все бы ничего, тот сын у меня умненький, не гнал меня, только сам я больше не мог у них оставаться. Хворь-то у меня, сам знаешь, Петрович, нехорошая, а там внучата маленькие, того и гляди, от меня схватят… Сам, по своей воле уехал. А здесь, в Атабаеве, старший сын проживает, при исполкоме конюхом числится. Этот умом не вышел, дальше конюшни не ушел… Бесхозяйственный, ни кола, ни двора, как говорится, и семью не смог по-настоящему завести, проживает возле безмужней бабы-одиночки. Пьют оба… Эхма, что поделаешь, к кому-то надо приткнуться! Вот, Петрович, на старости лет оказался я бездомным бродяжкой, а ведь когда-то не хуже людей жил!