Изменить стиль страницы

Дед Геры после смерти сына и переезда долго хворал, не поднимался с лежанки целыми днями. Мальчик рассматривал его тревожное, нахмуренное и исхудалое лицо, пока тот спал, и гадал, отчего же больше дед страдает: от потери сына или от чего-то другого. Чего-то такого, что страшнее смерти единственного ребёнка. И Герман не понимал, хотелось бы ему узнать ответ на этот вопрос или же нет.

В минуты, когда не было дел по хозяйству и мама не сидела с больным, мальчик садился рядом с дедом и ждал, пока тот откроет глаза. Он гладил его большие, жилистые руки и громко шептал: «Проснись. Ты мне нужен сейчас. Поговори со мной… Мне страшно». Дед словно чувствовал волнение внука и размыкал ссохшиеся губы, не открывая глаз: «Ну что?.. Не трусь, сорванец, я ещё встану, и будем мы гулять как прежде. Только погоди… И не ходи далеко от дома, где всякая дичь бродя...» Дичью дед мог называть и зверей, и растения, что росли у подножия сухого липняка1. Только в те моменты Демьян Макарович забывал о том, что они уехали в другое место. Где нужно опасаться людей.

Но хворый мужчина так и не встал на ноги. В ночь, когда измождённый Демьян Макарович сделал свой последний вздох, Герману снился необыкновенный сон. Мальчишке явился дед, стоящий посреди цветущего луга и зовущий внука к себе. Во сне Гера явственно ощущал сладковатый запах цветов, забивший жёлтой пыльцой его ноздри, и слышал сотни, а может быть, и тысячи тонких голосков, звенящих отовсюду. Это были голоса луговых трав и цветов. Полуденное солнце слепило глаза, а горячие потоки воздуха словно толкали детское тельце назад. Но Герман твёрдо шагал вперёд, прищуренным взором различая вдалеке сгорбленную фигуру деда. С каждым шагом босая нога мальчика утопала в прохладной и скользкой траве, как в болоте. На мгновение мальчику показалось, что вокруг стоящего вдалеке силуэта заискрилось золотое свечение, которое, подобно морской волне, поглотило Демьяна Макаровича. Гера остановился и, поднеся ладошку ко лбу, пытался рассмотреть, машет ли ему по-прежнему дед. Но через секунду знакомая фигура словно растворилась, а вместе с этим стихли и голоса. Лишь ветер шелестел в некошеной траве, да трель лесных птиц доносилась издалека. Проснувшись, Герман не почувствовал ни тревоги, ни беспокойства, ни грусти. Яркий сон понравился мальчику, и тот поспешил поделиться увиденным с дедом, чтобы вместе разгадать его, но лежанка оказалась пуста.

– Ну что, Герка, остались мы с тобой одни… – услышал он тихий голос матери за спиной. – Ушёл на рассвете Демьян наш, даже попрощаться не успели толком. Иди ко мне…

Герман выбежал босиком во двор и спрятался за шершавым стволом сухой яблони, пытаясь унять мелкую дрожь. Дрожь то ли от октябрьского ветра, то ли от осознания потери. До него смутно доносились уговоры матери и голос, звучащий сверху, словно из самого сердца позолоченной яблоневой кроны: «У меня больше не осталось плодов для тебя, мальчик. Зачем же ты будишь меня? У тебя холодные руки, поди прочь! Я готовлюсь к зиме, я хочу спать, спать, спааать…» По сравнению с ласковой черёмухой, яблоня оказалась своенравной и сердитой. В тот момент мальчик пожалел о том, что слышит их голоса, и зажал уши ладонями, щурясь от хлынувших слёз.

Уже повзрослев, он вспоминал то осеннее утро вспышками, как старое немое кино. Герман ещё в детстве смирился с потерей отца, когда тот ушёл на войну, но смириться со смертью деда он не мог вплоть до своего отрочества. Сон в канун смерти Демьяна Макаровича не затерялся в мальчишеской памяти, но так и остался неразгаданным. Правда, со временем Герман осознал лишь одно: дед пришёл с ним попрощаться, но так и не успел. Не успел сказать того, что хотел при жизни. С тех пор дедушка больше не приходил мальчику во снах. Хотя иногда ему снился родной отец, который тихо улыбался и трепал Германа за волосы, как в далёком детстве. Один раз Гера набрался смелости и спросил отца во сне о дедушке, но тот лишь покачал головой и, нахмурившись, ушёл.

***

Бродя по парку в апрельском тумане, повзрослевший Герман размышлял о предстоящих экзаменах. Он чувствовал себя уставшим и брошенным, как в то самое утро, когда лишился последнего мужчины в роду. А возможно ли вообще чувствовать одиночество среди шепчущих деревьев? В начале апреля деревья только просыпаются и набираются сил для цветения, поэтому голоса их слабы и еле различимы в людском говоре, в лае собак или в шуме машин. До Германа доносятся лишь короткие фразы: «Ветки ой как замёрзли… Да, рановато нам ещё… Ветер грубый… Туман густой и тяжёлый, сил нет!»

…Каждой ранней весной Германа атакуют недовольные и надоедливые голоса деревьев, тяжело переносящих холодную пору и не отошедших от долгого сна. Конец марта и весь апрель юноша проводит в четырёх стенах за книгами, занятиями музыкой или своими рукописями, плотно закрывая окна. Каждый день с ним занимается родная тётка, преподавая мальчику письмо, арифметику и литературу. Тишина в такую пору становится для Германа долгожданным подарком, который он старается распаковывать по ночам, чтобы услышать свои собственные мысли. Иногда и от них мальчик изрядно устаёт. Мать, Софья Саввовна, поначалу не понимала стремления к уединению своего подрастающего отпрыска:

– Гера, ты так себе болячки заработаешь, сидя в темноте да духоте! Выйди погуляй, с мальчишками, вон, побегай! Глядишь – и повеселеешь хоть… Загоришь, ну?

Мальчик всё отмахивался и ссылался на плохое самочувствие, а порой и неохоту. Общение со сверстниками не приносило ему радости, да и общих тем для разговора у них не находилось. Свора ребят во дворе интересовалась деревьями даже больше, чем он сам. Они лазили по старому разросшемуся дубу, пытаясь построить домик на дереве. В апреле дуб долго не проявляет никаких признаков жизни. Начинает распускаться он поздно, когда остальные деревья уже заметно позеленели, а некоторые почти полностью оделись листвой. В это время дубы в лесу можно сразу узнать среди других деревьев. Они выделяются своими голыми, безлистными кронами. Может показаться, что эти деревья погибли, засохли. Но только Гера знал, что это не так. Выходя во двор, мальчик каждый раз слышал стонущее дерево, которое насильно будили мальчишки своей навязчивой, а порой и неаккуратной игрой. Из его веток они делали рогатки, чтобы стрелять в птиц или кошек, а с могучего ствола обдирали кору для игры в «почтальона». Однажды тётка заметила хмурый взгляд Геры в сторону дворовых ребятишек и спросила его:

– Они что, тебя обижают? Почему не идёшь к ним играть?

– Они не меня обижают… А старый дуб. Мне такие игры не нравятся.

– А почему ты думаешь, что они его обижают?

– А тебе бы понравилось, что по тебе прыгают без спроса, когда ты сладко спишь?

Тётка передала свой разговор с племянником Софье, после чего добавила:

– Герка твой необычный мальчик… С чуткой душой. Так тонко всё чувствует и с трепетом относится к обычному дереву. Ни один ребёнок даже не задумается об этом!

– Это от отца у него, – задумчиво говорила мать. – Он тоже к деревьям относился по-особенному… Ухаживал за ними, как за животиной.

Шло время, а Герман так и не научился общаться со своими сверстниками. Он их просто не понимал и не стремился быть похожим на них. Ребята росли на его глазах, учились дружить с девочками, гуляя с ними за руку, а ночами пели песни во дворе. Майскими вечерами Герман подолгу не мог заснуть, слушая горячие споры пьяных ребят на улице. Иногда дело доходило до драки, и девчонки визжали, пытаясь разнять своих братьев или товарищей. Когда на свой семнадцатый день рождения Гера получил в подарок от тётки губную гармошку, то переносить такие вечера стало легче. Правда, насыщенный и «густой» звук музыкального инструмента не всегда заглушал людской крик. Однажды он написал в своём личном дневнике: «Если бы люди слышали то, что слышу я, то они бы научились ценить тишину. Шум – это неуважение к окружающему миру. Если бы люди умели сопереживать деревьям, что растут рядом с ними, они бы научились сопереживать друг другу. Эгоизм свойственен лишь человеческому существу. Нам есть чему поучиться у природы».

Отношения с матерью по мере взросления переросли в некую дружбу, со своими полосами ссор и примирений. Характер юноши носил флегматичный оттенок, он то замыкался в себе, ночами размышляя о своей стезе, то открывался с новой силой, выплёскивая сыновью любовь и свои мальчишеские откровения на мать. Софья Саввовна радовалась за Геру, когда тот искал у неё поддержки, совета или отклика. Она всё ещё видела в нём недолюбленного маленького мальчика, который слишком рано повзрослел. Но женщина не понимала, что это трудное время сыграло в его жизни лишь полезную и благодетельную роль. Юноша научился с детства ценить то, что ему дано. Природой и семьей. А если у него и отбирали что-то или кого-то, то он с лёгким сердцем это отпускал. Исключением стал только родной дед, которого Гера ещё хранил в своём сердце.

Мать ещё тогда подметила в мальчике интерес к знаниям, природную любознательность, творческие задатки и особую манеру изложения своих мыслей. Что в устной речи, что в письме. Софья нередко говорила сыну, чтобы он не терял времени даром и развивал свой талант, писал столько, сколько ему нужно, и шёл с рукописями в местное издательство. В то время ценили свежие мысли, новаторские идеи и необычные мечты. Но Герман только отмахивался:

– Мама, ну что ты говоришь?.. Все мои строки не имеют ни сюжетной линии, ни кульминации, ни патриотического пафоса, который, кстати говоря, сейчас ценится больше… Это ведь так… Чисто для себя! Мне нужно учиться, прежде чем я смогу показать свои наброски в крупном издательстве. Да и то, что я пишу, тревожит только меня…