Изменить стиль страницы

— Простите Им, милая, это не Они, это болезнь грубит. — Федор Петрович отвел ее ладони от лица и своим огромным платком ласково вытер слезы. — Ай-я-яй, нельзя плакать. Вы еще себя не знаете, вы — прекрасный человек. Что я? Я, может быть, лучше другого выполняю свою работу, потому что не имею других занятий, которые отвлекли бы меня от любимого дела. А вот сейчас вы меня, старика, похвалили — я и рад. Придется стараться быть таким, каким вам показался. И все будут стараться стать лучше, если вы одарите их ласковым взглядом или добрым словом. Всем будет нужна ваша помощь.

Глаза Федора Петровича светились бездонной голубизной, они были по-детски искренни и несуетны. Наташа поверила им и с благодарностью заулыбалась.

— Вот-вот! Всегда будьте такой! — воскликнул Гааз с юношеским пылом.

— Нет, вы меня просто жалеете. Я обязана сделать больше. Это очень мало — говорить людям хорошее. Вот стать бы такой, как вы!.. Наверное, рядом с вами всегда было очень много хороших людей. А мне не везет — вокруг одни притворщики. Иногда хочется говорить много-много хорошего, а молчишь, потому что знаешь, что люди не заслужили ни откровенности, ни жалости.

— Не клевещите на себя…

Федор Петрович напустил на себя назидательность и пустился в поучения с той же любовью, что и брался за любое дело. Он уже не смущался из-за торжественных проповеднических слов, слетавших с его уст, потому что был поглощен одним желанием — наставить на путь истины милое наивное дитя.

— …Кому бы вы ни сказали, даже негоднику, хорошее слово, он не может от этого стать хуже, он станет только лучше или, на худой конец, не заметит его. Значит, надо говорить это слово, если хотя бы одному из тысячи оно поможет. Вы не будете браниться, злословить, и Они тоже будут стремиться не согрешить языком своим. Вы будете заступаться за отсутствующих, и Они перестанут порочить доброе имя человека, которого нет рядом. Вы будете кроткой, долготерпимой, снисходительной к ним, и Они тоже простят вам ваши грехи. Только делайте все скромно, не искушайтесь роскошью, любите делать добро бескорыстно.

— Но как? Как полюбить злых, жестоких, бесчеловечных? И, главное, зачем? Не легче ли и не лучше ли просто очистить от них землю? Я, конечно, не о тех несчастных, я о счастливчиках говорю. О тех, кто сам не страдает, но заставляет жить в страданиях других.

Ноздри Наташи трепетали, глаза горели гневом, жаждой борьбы с людьми.

Федор Петрович с болью за Наташины слова прервал ее:

— Ни вам, ни мне никто не давал права избирать тех, кто достоин казни. И вы не такая, как сейчас, вы лучше, и вы должны научиться прощать. Христу было горше, но он простил всех.

— Я бы не простила, — тихо, но твердо промолвила Наташа.

Федор Петрович взял ее ладошки в свои, погладил.

— Я тоже, когда мне было семнадцать, не хотел прощать. И людям, которым я не хотел прощать, нравилась моя вражда. А потом я один раз простил недругу, и ему стало неуютно, он стыдился себя, он мечтал, чтобы я сделал ему подлость, ответил злом на зло… Так я смог наказать его. Потом я простил другого — и опять победил. Потом я уже не заставлял себя прощать, я делал это, потому что хотел быть победителем. А потом стали прощать и меня. И мы все считали себя победителями и не спорили. Оказалось, что так жить проще и легче…

— Нет, вы обманываете меня, вы же сегодня разозлились там. И вы не имели права прощать им, счастливым и бессердечным. И мне тоже не должны прощать, потому что я была среди них. — Наташа истерически всхлипнула. — Но почему тем людям так плохо? Зачем Их так тяжело наказывают? Они в грязи, в болезнях, в духоте, и к тому же Их бьют.

— Эх, княжна, княжна, — Федор Петрович погладил ее по волосам, — Им не только там, Им везде тяжело. Не дай-то бог вкусить хоть сотую часть горя, которым порой удостаиваем Их мы, стоящие на страже государства и закона, а вернее — на страже живота своего.

Оба спутника, молодой и старый, замолчали и тогда услышали, как вверху, на козлах, то ли пел, то ли просто драл глотку Егор. Весеннее солнце нещадно палило, и он, предчувствуя скорое пробуждение природы, желал для себя веселья, лихости, буйства. Но со своими дохлыми лошадьми и беспокойным хозяином лишь в горлодранье да еще разве в рюмке водки мог обрести вольную благость беззаботного скитальца престарелый кучер тюремного доктора.

Но вот наконец пролетка застучала по Пречистенке — старинному тихому убежищу дворян от суеты торгового города, улице, которая вместе с близлежащими переулками, господскими домами со львами на воротах, с Сеньками и Ваньками в ливрейных фраках, составляла нечто манерное, изысканное, наподобие французского Сен-Жерменского предместья.

Егора обогнала карета, где на козлах, рядом с кучером, восседал, помахивая кнутом, барчонок лет тринадцати-четырнадцати. Он вдруг с улюлюканьем размахнулся и ловко опустил кнут на спину мужичка, ехавшего навстречу, развалясь в санях. Мужичок вскрикнул от неожиданной боли, посмотрел вслед карете с лакеями на запятках, наградившей его хлестким ударом, и горько вздохнул. А барчук привстал, обернулся и звонко рассмеялся.

«Вот себе занятие нашел, — огорчился Егор. — Хорошо еще, не меня огрел».

— Егор! Живо догоняй и останови их, — вдруг строго приказал, приподнявшись в пролетке, Гааз.

Когда Федор Петрович говорил таким тоном, Егор знал — спорить без толку, надо исполнять волю хозяина. Он огрел лошадей вожжами и быстро нагнал карету.

— Стой! — закричал Егор, поглядывая на кнут барчонка.

Карета и пролетка встали рядом, перегородив всю улицу. Гааз встал в пролетке и протянул руку к барчонку.

— Дайте! — властно приказал Федор Петрович.

Мальчик со страхом глянул на важного гневного старика и робко протянул кнут. Гааз переломил его через колено и бросил на мостовую.

— Как вам не стыдно, молодой человек! Людей любить надо! А вы?!

В окошке кареты показалось удивленное лицо барыни, грызшей орехи.

— Что? Что случилось? — с тем же страхом перед решительным незнакомцем спросила мать.

— Спросите его, милостивая сударыня. Пусть он исповедуется перед вами в злом грехе.

Гааз, величавый, хоть и расстроенный, не прощаясь, сел и приказал трогать. Наташа нежно погладила его плечо и ласково тараторила:

— Ну, успокойтесь, Федор Петрович. Ну, пожалуйста, успокойтесь. Нельзя же по пустякам так волноваться.

— Нет, милая барышня, это не пустяк! — ответил Гааз.

2

Свернув с Пречистенки в один из тихих переулков, Егор миновал двухэтажный особняк коммерции советника Прохорова, наживавшего себе миллионы на винном деле, и вкатил в открытые ворота поручика князя Оболенского, проживавшего последнее имение своих высокородных предков.

Одноэтажный деревянный особняк о девяти выходящих на улицу окнах, с мезонином встретил пролетку ласковым желтым цветом штукатурки, двумя на днях перекопанными и оттого особенно черными клумбами и старческой лысиной, показавшейся из приоткрытых парадных дверей.

Первой выскочила из пролетки Наташа, и старик дворецкий, хоронившийся за дверью, тут же появился наружу весь, сменив ученый и настороженный вид на добрую улыбку.

— Наталья Александровна, отчего же так долго? Анна Петровна уже заждались, боялись: уж не случилось ли что в дороге. Путь-то дальний, и лихачей сейчас развелось, будь они неладны… — старчески шаркая по дорожке, причитал радостный дворецкий.

— Что, Харитон, у себя бабуля?.. А папа́?..

— Все, все дома. Как обедни отзвонили, Александр Петрович и поднялись — к ним гость пожаловал. Их преподобие тоже уже с полчаса как прибыли, а вас все нет и нет. Мы уже забеспокоились: не случилось ли что? Дороги-то нынче, будь они неладны, совсем плохи стали.

Кряхтя, из пролетки выбрался Гааз.

— Ты, братец, — обратился он к величавому дворецкому, — не позабудь распорядиться, чтобы моего Егора покормили, и проследи, будь так любезен, чтобы лошадок не оставили без овса. Уж очень они притомились в дороге.

Харитон вопросительно глянул на Наташу.

— Обязательно! Харитон! И кучера покорми, и лошадей, — попытавшись на минутку придать лицу строгость, приказала Наташа.

— Понял, что госпожа сказала? — с высоты козел наставительно добавил Егор.

Дворецкий посмотрел на Наташу ласково и покровительственно, как на маленькую шалунью, сказал: «Слушаюсь», укоризненно покачав головой, и старчески засеменил к парадным дверям.

Он открыл сразу обе створки, за каждой из которых оказалось по молодому парню в ливрейных фраках и белых перчатках. На их головы было насажено по большому рыжему парику. Из прихожей, где Наташа и Федор Петрович сбросили шубы на руки все тех же сонных парней в ливреях, был проход в холодную залу с большими зеркалами, рядами стульев, столиками для карт и роялью. Княжна Оболенская и доктор Гааз заскользили по сверкающему мрамору и, миновав залу, поднялись по деревянной лестнице на мезонин.

— Входи, входи, — отозвались из-за двери на Наташино: «Бабуля, можно к тебе с гостем?»

Невысокая худая старушка, княгиня Анна Петровна Оболенская, стояла около маленького столика с вязаньем на нем. Она только что поднялась с кресла, заслышав скрип лестницы, ведущей в ее покойное жилище — «поближе к богу», как любила шутить вельможная старушка. Тюлевый чепец, тафтяное платье с высоким воротом и шерстяной темный платок на плечах говорили о ее приверженности к моде начала века.

Анна Петровна нисколько не конфузилась своего небольшого роста, и ее горделивая непринужденная осанка невольно напоминала екатерининских придворных дам. Да княгиня многих из них и знавала, а с двумя почившими императорами — Павлом и Александром — удостоилась даже пройтись в танце.

Но давно, давно ушли те величественные, незабываемые времена. Перемерли даже все пятеро детей Оболенской, успев, правда, промотать накопленное отцами и дедами наследство. И теперь приходится Анне Петровне доживать свой долгий, до пресыщения долгий век в мезонине у бездельника внука. Одна осталась радость — правнучка Наташа.