Изменить стиль страницы

— Образ Чичикова — это оскорбление всему русскому народу…

Оболенский не удержался, ему очень хотелось показать, что он хоть и либерал, и верит только в цивилизацию, но сознает оригинальность мышления отца Исидора:

— Несомненно, несомненно, и название не мог придумать попроще. «Мертвые души», так и воротит от этих слов. Любят у нас нынче смаковать: мертвый, мертвяк, когда нужно думать о живом, развивающемся.

— Гоголь не что иное, как русский Поль де Кок со скверным малороссийским языком, — подвел итог отец Исидор, понимая, что все будут удивлены, что он, протоиерей, знаком с французской бульварной литературой. — Его не забудут именно потому, что его влияние на нравственность народа было вредно. Да он и сам это чувствовал, поэтому запутался и умер…

Но хватит разглагольствовать о Гоголе, пора переходить на более серьезные и пристойные — божественные — темы, решил протоиерей и начал свое пастырское слово, обращаясь к Наташе, но с таким умелым артистизмом, что сразу стало ясно, что говорит он для всех:

— Милое дитя, мне нравится ваш порыв, та горячность, с которой вы говорили сейчас о наказанном подростке. Я и сам видел его и скорблю вместе с вами. Вы, словно несмышленый ребенок, предстали перед нами с обвинением миропорядка, и наш долг наставить вас на путь истинный, чтобы по окончании земной жизни вы вошли в господен храм любя, а не гневаясь.

— Но почему возможно такое? Как можно остаться спокойным, если творится зло?! — не выдержала Наташа ровного голоса священника и сорвалась на истерику.

Отец Исидор подошел к княжне и коснулся кончиками пальцев хорошенькой головки.

— В чем вы обвиняете государство? Может, битье оскорбляет человека или притупляет его ум? Нет! Ибо почто тогда сам господь бог через Моисея узаконил телесные наказания виновному: «Числом четырнадцать ран да наложат ему». Неужели он мог желать, чтобы наказание разрушительно действовало на нравственность библейского народа?..

Смиренные, чуть насмешливые глаза отца Исидора обошли всех, после чего тело поместилось в вольтеровском кресле.

— Не пойму! Хочу, но не пойму вас, ваше преподобие, — с жаром запротестовал Гааз. — Вы — наставник верующих, а говорите ересь. Ведь вы забыли главное. Мальчику ведь больно было. И сейчас больно. Разве это порядок? Разве ребенка сечь можно? Вы мне ответьте по-простому, чтобы я наконец понял вас.

— Грех обвинять церковь в мирском зле. — Отцу Исидору очень не понравился взбудораженный тон изрекающего несуразности лекаря. Зачем таких только принимают в обществе? Ведь он не придерживается элементарных норм благопристойности. Но надо отвечать ему, надо поставить его на место. — Духовную жизнь призваны мы охранять, а порядок и телесную жизнь человека силою и законом призвано охранять государство. И не след нам, духовным пастырям, вмешиваться в суету мирской жизни… Но мы боремся, — добавил протоиерей, увидев, что его слова не произвели должного посрамления дерзкого спорщика, — боремся с врагами церкви — откупщиками и расколоучителями, которые детей христовых сжигают и блуд привечают, царя в молитве не поминают. Здесь вы вольны нас обвинять в недостаточном рвении исполнять долг свой.

— А по мне, — выпив поднесенного Харитоном шампанского, вставил Обрезков, — староверы молодцы. Они дело делать умеют, а не только глотку драть, как мы с вами. По мне, так пускай всякая вера сама себя покажет, и нечего за нее добрый народ по тюрьмам таскать. Они ж баррикад не строят.

Оболенскому стало жутко неудобно перед отцом Исидором за своего глупого товарища-гостя. Ну, не верь ты ни в сон ни в чох, но есть же приличия в обращении. К тому же отец Исидор и передать может, какой вздор говорят в доме у князя Оболенского. Надо немедленно встать на защиту протоиерейского сана да заодно выказать свою благонамеренность.

— Ах, Алеша, Алеша, совсем ты закостенел в своей деревне. Наш русский народ и без того погряз по уши в своем невежестве, а ты еще хочешь, чтобы его соблазняли своей религиозной мертвячиной отставные солдаты и беглые попы. А знаешь ли ты, кого защищаешь? Что эти столпы древнего благочестия щеголяют ныне по Москве в золоченых каретах и наживают миллионы за наш счет. Это они хотят утянуть нашу страну из просвещенного века в варварское средневековье с длинными бородами и двуперстным крещением.

— Да брось, Сашка. Какие ж они враги просвещения — они куда пограмотнее православных.

— Не в этом суть. Что им нужно? Старина, строгие посты и баня каждую неделю. Но нет более кровожадного, чем они, губителя свободы и конституции.

— Мужика Христом нарекают и аки Христу поклоняются ему! Митрополию в Австрии учинили! — с возмущением вставил отец Исидор. — Австрийскую ересь надобно пресекать, ибо народ наш и так в вере нетверд.

— Да шут с ней, с ихней митрополией, — отмахнулся Обрезков, который обозлился и стал входить в раж. — В ваш Петербург любой поганый иностранишка не успеет завернуть, как ему сразу иллюминация, пир, да еще, глядишь, сотню русских мужиков подарят. А то, что староверы требуют уплаты податей не лицом, а обществом — молодцы. Они-то кого хошь купят, а их попробуй купи. Вот вы и злобствуете: стариков сечете и в каторгу спроваживаете.

Оболенский не на шутку испугался пассажа старого друга. Ну как он не может понять, что не все и не везде можно говорить. Нет, тут не только конфуз будет, тут, чего доброго, под надзор попадешь. Это все шампанское виновато. Вон рожа-то как раскраснелась.

Оболенскому пришлось юлить, обходить острые углы, долго и осторожно доказывая красной роже, что наказание — это возмездие, без него государство будет парализовано, и здесь нельзя сентиментальничать, а должно исполнять закон, будь он направлен против старовера или даже мальчика-фальшивомонетчика. Нельзя потакать народу… Князю очень нравилась своя речь, но чувство меры все же пересилило, и наконец он остановился передохнуть.

Отставной ротмистр горделиво похлопал себя по животу и отмахнулся от друга:

— Ты меня не дури. Я сам розголюб, сам мужиков бью. Но вспомни, не ты ли лет тридцать назад учил, что не может быть братства и свободы в стране, где рядом живут два человека, совершившие одно преступление, но одного за него сажают на три дня под арест, а другого по тем же российским законам запарывают до смерти? Было такое?..

— Нет, ты пойми меня…

— Ты скажи: было такое?

Князь Оболенский увидел на дряблом лице вопрошавшего друга те же колкие злые глаза, что обливали его в полку порой холодом.

— Нет, с тобою невозможно разговаривать. Ну что, если я скажу «было»?

— А раз было, то, значит, и есть, и ты должен знать, что у нас любят бить всякого, кто только даст себя бить. И я бью, и буду бить, хоть это и грех — я человека оскорбляю, хоть он, дурак, того не понимает. Но государство — не я, оно не я, оно бить не должно, чтобы мордобою хоть чуток стало поменьше, а благородства чуток побольше. Тогда, глядишь, и в мужике гордость и честь объявятся… — Обрезков поманил пальцем обходившего с подносом гостей дворецкого и приказал: — А ну, сносись-ка за очищенной.

Старый слуга взглянул на своего барина и, получив утвердительный кивок, скорыми мелкими шажками отправился выполнять поручение.

Гааз вначале пытался следить за смыслом речей спорщиков, но вскоре устал от этой тяжелой работы и поддался блаженной полудремоте.

— Но преступник убил в себе чувство чести, когда решился на преступление, и поздно щадить его во время наказания, — внятно, хоть и тихо, произнес отец Исидор.

Ему очень не нравилось, что этот мужик-помещик, у которого и всего умения — хвосты кобылам крутить, своими глупыми словами хочет выделиться, показать себя добреньким и справедливым, ругая государственную власть. Ругать ее легко, это стало даже модным, а вот чтобы защитить ее, на это надо и впрямь мужество. Такие вот болтуны, безнаказанно расшатывающие престол, за что и пожинают лавры московских гостиных, есть самые что ни есть бунтовщики. Ну, ничего, мы научим их держать язык за зубами. Но это потом…

Отец Исидор оправил низ рясы, бивший в глаза алой подкладкой и, обращаясь к Наташе, завершил никчемный спор:

— Я уверен, что тот юный арестант чувствует сейчас внутреннее облегчение, понеся унизительное наказание. Он наконец познал, что сделал зло, познал правосудие, а значит, у него есть надежда на небесное прощение и он побужден к исправлению. Ведь даже апостолы, претерпев безвинно от Синедриона телесное наказание, — идяху радующеся от лица собора, яко за имя господа Иисуса сподобишася бесчестие приняти.

Отцу Исидору опять захотелось встать, подойти к княжне и коснуться кончиками пальцев ее хорошенькой головки. Но он удержался — Наташа сидела, закрыв лицо руками, и было неясно, насколько по душе пришлись ей его последние слова.

На минуту воцарилась тишина — ждали слов юной княжны. Она отняла руки от лица, и все поняли, что Наташа вот-вот заплачет.

Она встала, растерянно и удивленно посмотрела по сторонам и сначала шепотом, а затем все громче и громче, под конец заходясь в истерике, выпалила:

— Вы же все только и делаете, что ищете правого и виноватого. Но разве спорить — главное дело? Кому мне верить? Вы все говорите разное, и я не знаю, кому верить! Я боюсь вас слушать, потому что вы своими словами можете обмануть меня. Извините. — И, зарыдав, Наташа выбежала из комнаты.

Гааз, ошеломленный и пристыженный, сидел, втянув голову в плечи. Отец Исидор, раздосадованный, принялся с неистовством перебирать четки. Обрезков подошел к чайному столику, на котором Харитон оставил поднос с водкой, выпил и с ухмылкой спросил:

— Неужто мы еще живы?.. Нет, мы уже давным-давно умерли.

Один Оболенский не потерял головы, он мигом смекнул, что его непременное дело — загладить бестактность дочери, умело возобновить разговор и уж больше не выпускать его из рамок приличий. «Вырастил на свою шею», — посочувствовал себе Оболенский и, смело передвигаясь по гостиной, заглядывая при этом каждому гостю в глаза, принялся юлить: