Изменить стиль страницы

— Вы уж простите ее. Нервы, нервы в наш железный век не хотят подчиняться нам. Скоро и человек-то неполноценным будет считаться, если с ним ни разу нервического припадка не произошло. Меняется жизнь…

Вдруг Оболенский что-то вспомнил, застыл на миг, досадуя, что так долго не приходило на ум рассказать о вчерашнем сражении, и, запылав гневом, с жаром принялся объяснять причину расстройства нервов у дочери:

— Вы еще не знаете?.. Ведь что я вынес из-за нее! Но вчера был суд, и наконец этому негодяю, этому дурно воспитанному музыкантишке присудили штраф в двадцать пять рублей. Дело, конечно, не в деньгах, а в принципе! Я защищал честь дочери!

Оболенский горделиво застыл в позе Георгия, побеждающего змея, как он представлял его, будь святой пешим.

— Вызывает Наташу этот сын лавочника — директор консерватории — к себе в кабинет и ей, в ком течет кровь основателей русского государства, кричит: «Ступайте вон отсюда!» Я узнал от дочери об этом бесстыдстве и — к нему. Извольте, говорю, объясниться. А он разводит руками: я человек нервный, невыдержанный, а она на занятиях невнимательна. А раз нервный, говорю, то извольте перед ней извиниться. Вы как-никак Оболенскую оскорбили. А он говорит: не буду, я ей делал выговор, а она не слушала. Ах так, решил я, и подал в суд. И что же вы думаете, из этого вышло?.. — Но Оболенский не дал гостям поразмыслить, что из этого вышло, и с ехидцей в голосе, как некую непристойность, сообщил: — Они его оправдали!.. Стали кружить, что ничего оскорбительного в словах «ступайте вон» нет. Но должна же быть справедливость! Я подал апелляцию! Ведь он ко всему вырвал у Наташи из рук книгу и бросил ее. Хорошо еще, что книга на стол попала. А попади она на пол? Тогда было бы неслыханное оскорбление! За такие дела благородного человека я бы на дуэль вызвал. А с этим что же делать? Он, конечно, кружил, что вырывания из рук книги не было. Да и Наташа подвела — отказалась пойти с отцом в суд, разоблачить эту бестию, прикидывающуюся музыкантом. Но все равно после моей речи его наказали двадцатью пятью рублями «за возвышение голоса и произнесение слов, составляющих оскорбление».

Вот Наташа из-за этого музыкантишки и нервничает, а тут сдуру еще и в тюрьму поехала. Не девичье это дело, говорил я ей, так не послушалась же. Нынче-то молодежь отцов не слушает, все умными да самостоятельными стали. Вот и результат. А она даже не поблагодарила, что отец ради нее по судам таскался, требовал справедливости. Не все у нас там в порядке, денег пришлось кой-кому дать, чтобы грубияна музыкантишку наказали.

Оболенский пожалел о потраченных деньгах, грустно свесив голову, но, вспомнив, что ему надо подальше увести гостей от неприятных и непристойных тем, уже через мгновение оживился, потребовал от Харитона шампанского и произнес тост:

— За рыцарский дух, господа. За то, чтобы ни в какой беде мы не теряли своей дворянской чести. «Не торговал мой дед блинами, не ваксил царских сапогов…» К сожалению, в нашем народе нет языка, нет поэзии, нет мыслителей, какие встречаются в среде ремесленников и торговцев в просвещенных странах. И мы должны быть постоянным примером для мужиков, неким образцом, к которому они будут стремиться и, быть может, когда-нибудь достигнут его. Итак, за наш для многих незаметный, но важный труд — быть дворянином. Ведь и вы, отец Исидор, тоже, по сути, дворянин, ибо во всех сановитых пастырях церкви течет благородная кровь. За вас, друзья!

Поручик князь Александр Оболенский, гвардии ротмистр и кавалер Алексей Обрезков и протоиерей отец Исидор — Гааз незаметно выскользнул вскоре за Наташей и еще не возвращался — выпили. Каждый почувствовал, что он совсем еще не стар, что в жилах не скудеет кровь, что он при случае еще может стать героем, любимцем общества. Впрочем, любимцем он уже стал.

А тем временем Егор уже вез своего барина по московским улицам и закоулкам мимо господских домов, лачуг, садов, пустошей, казарм, помойных ям, живодерен, бань, рынков, постоялых дворов, церквей, мимо суетящегося московского народа к ведомым лишь ему, Егору, святому доктору да Гнедку с Ганимедом сырым подвалам, вонючим лазаретам, ветхим богадельням, где нашли себе приют отверженные, убогие люди.

Москвичи ломали шапки перед добрым генералом, укреплявшим их в вере, что не все в мире торг, ложь и гордыня, что в каждом — отставном солдате, купце, сенаторе, коллежском регистраторе, блуднице — есть нечто хорошее, достойное любви, вечное, благодаря чему каждого нарекли человеком и подарили жизнь.

Гааз подметил за собой, что радуется побегу из теплого, чистого дома, от умных и благородных господ, и посчитал это за порок. «Я очень многого из того, чем интересуются люди, не знаю и не замечаю. Мне стало всюду, где нет страдания, скучно, — с опаской за себя подумал Федор Петрович. — Но поздно менять привычки, мои милые больные ждут и любят меня — а что еще нужно человеку для счастья?.. К тому же долг службы велит мне работать, а не сидеть сложа руки, как бы ни была приятна беседа. Надеюсь, князь и его гости поймут и не обидятся, что я исчез».

Князь Оболенский не обиделся, тем более вошел Харитон и объявил:

— Прибыли его сиятельство граф Дмитрий Шилковский. Изволите приказать принять?

4

Тридцать лет назад!.. Кажется, что это было вчера, и кажется, что этого никогда не было. Тогда поручик Дмитрий Шилковский и подпоручик Алексей Обрезков немного завидовали своему высокородному и высокообразованному другу поручику Александру Оболенскому. Тогда они любили свой полк, любили подражать героям России, любили читать, и было в них что-то неуловимое, чем отличались те годы от нынешних. Уже давно они нескончаемо далеки друг от друга, но полковое братство оставило неизгладимый милый след в душах. Теперь уже Александр Оболенский немного завидует флигель-адъютантскому мундиру Димы и доходному имению Алеши, одновременно презирая старых однополчан за умение устраивать свои дела, то есть жить без займов и долгов.

Отцу Исидору было приятно наблюдать за тремя представителями высшего сословия России, превратившихся вдруг в мальчишек. Тем более что скрылся так раздражавший его тюремный доктор. Но прошло минут десять, и протоиерей заметил некое подобострастие к флигель-адъютантскому мундиру Оболенского и нарочитую грубость Обрезкова. Сам же граф Шилковский был весел, искренен и не замечал напряженности в друзьях. Да и как ему было что-нибудь заметить, если он говорил и говорил без удержу, будто на год вперед решил выговориться.

Протоиерею из предобеденной беседы особенно запомнилась история о том, как император честно сознался в своей ошибке и поправил ее. Отец Исидор позже не раз в своих проповедях приводил эту поучительную историю без каких-либо преувеличений и прикрас, употребив свой талант лишь на то, чтобы упорядочить строй слов.

— Однажды император, — рассказывал Шилковский, — который всегда позволял свободно спорить с собою, приказал посадить в крепость купца, виновность которого еще не была доказана. Один из министров осмелился возразить: «Государь! Дайте время! Рассмотрим дело подробнее, и ежели он точно виноват, то не уйдет от нас, если же он окажется невинным, то чем искупите вы его невинное заключение?» Император опешил от дерзости и, когда оправился, взглянул на своего министра так строго, что все, бывшие тут, решили: ну, быть беде. Но, помолчав, наш августейший монарх заметил: «Я люблю правду, господа, и, полагаясь на ваше верноподданническое усердие, рад слышать изъяснение ваших мыслей со всею откровенностью, не стесняясь личным моим убеждением. — И, повернувшись к возражавшему ему, добавил: — И все же посади его в крепость».

Приказание было тотчас исполнено, а через четыре месяца обнаружилась совершенная невинность несчастного купца.

«Ты был прав, — сказал государь своему министру. — Теперь скажи, чем я могу вознаградить его невинное заключение?»

«Деньгами, — ответил министр. — Этот народ готов за сто рублей просидеть в крепости и год».

Его величество приказал выдать купцу четыре тысячи рублей и серебряную табакерку со своим изображением на крышке, — торжественно закончил Щилковский.

«Много ли таких людей, готовых честно сознавать свои ошибки? — добавлял, пересказывая поучительную историю, отец Исидор. — Эта черта высокая, которую не встретишь ни у иноземных монархов, ни в народе. Она присуща исключительно нашему императору и его почтенным ученикам, стоящим вокруг трона…»

В этом месте проповеди слушатели благоговейно смекали, что отец Исидор — один из тех, кто вокруг трона.

Алексей Обрезков позже, вернувшись в свои подмосковные Починки, совсем забыл про словесную белиберду дружеской беседы, разве за исключением рассказа Димы о железных клетках для охоты на волков, которые продаются в петербургском магазине охотничьих вещей. В клетке с бойницами помещаются несколько человек с ружьями, ее ставят на сани, и старая кляча, что не жалко отдать на съедение волкам, тащит их в лес. Вперед! На охоту!

Обрезков со своим приказчиком Петрухой чуть ли не год хохотали над петербургским изобретением и ради веселья изощрялись в додумывании новых приспособлений для петербургской охоты. Петруха, например, предлагал взять в клетку норовистого поросенка и колоть его понемножку ножом, чтобы поросячий визг приманивал волчьи стаи.

Князю Оболенскому запомнилось другое — как подвел его Обрезков, не на шутку разругавшись с Шилковским. Началось с ерунды, Дмитрий сказал с неподдельной грустью, что если бы государь узнал, как тяжела рекрутчина, то пожалел бы своих подданных; но он так высоко стоит, что не может видеть страданий народа.