Глава 5 ТРАКТИР
Странный этот город Москва! Маркиз де Кюстин в своей парижской книжечке, которой въезд в Россию запретил помянутый в ней недобрым словом Николай I, только о Москве и нашел хорошие слова:
«Здесь дышится воздухом свободы, неведомым в прочих частях империи; это объясняет мне тайное чувство, внушаемое государям этим городом, который их интересует, но которого они боятся и избегают».
По словам же поэта Батюшкова, давно уже сошедшего с ума и доживающего свой век в вологодском поместье, все, что в Москве ни делается, — от скуки. От скуки кружит всем головы музыка, от скуки танцуют, от скуки в молодости влюбляются, а в старости ездят по монастырям.
От скуки дворяне на балах в Немецком клубе затевают непотребные буйства, дети купцов изучают в университете науки и режут собак, а простолюдины в дни народных праздников калечат друг друга в драках… Да, коли так, то воистину рождение в России иначе не назовешь, как трагической судьбой. И где же выход?.. Может, его смог указать винный откупщик и дворянин Бенардаки, в свое время поставлявший Гоголю провинциальные истории для «Мертвых душ»? «Без водки русский человек жить не может. Она для него жизненный эликсир, живая вода, универсальное лекарство: греет его в стужу, прохлаждает в зной, предохраняет от сырости, утешает в скорби, веселит в радости…»
Правда, духовные отцы оспаривают мнение предприимчивого грека: «Как от вина развратно руки трясутся, колени скорчатся и жилы сволокутся, лицо обрызгло сотворится и весь человек непотребен явится».
Частенько нынче нас, русских, любят укорять ответом великого князя Владимира татарским послам, восхвалявшим магометанство: «Руси веселие есть пити, не может без него быти!» Особенно любят обвинять народ в беспросыпном пьянстве дворяне и иностранцы, каждый божий день от скуки поднимающие бокалы на юбилеях, закладках, освящениях, благотворительных балах и именинах начальства.
Странный у нас народ! С раннего утра до позднего вечера горбится он на тяжелой работе, кормит и одевает неоглядную империю, но как выдастся праздник, нет чтоб спутешествовать, посозерцать природу или порассуждать, — валом валит в заведение, не желая брать в толк, как и в каких дозах должно потреблять сивуху. Глядя на русского мужика или мастерового, можно подумать, что вся русская нация нарочно лишила себя счастья и довольна вечным пребыванием в горести, а единственную свою жалобу запрятала в песню. Пусть только счастье забрезжит (но это кажется, только кажется), как простолюдин в ужасе бежит от него на край света, в кабак, в каземат. Идет на восход, где далеко-далеко, возле самого солнца, врыты в землю высокие поднебесные горы. Посреди них лежит ущелье мерзлое, а из него путь-дорожка в яму бездонную. Идет по этой дорожке вниз повинный, не познавший счастья народ, чтобы забыть на веки вечные солнышко светлое и воду ключевую. Будут томиться они в темноте возле печей адовых, среди груд каменных, и работа у них будет лютая, без конца и без краю, без сроку и платы, без продыху. Износится сердце их в скорбях и печалях, ибо всякий выход заказан и Русь отрезана. И веревочки не свить из грязи черной, огонька не возжечь из слезы соленой, семь печатей не сорвать с лика божьего.
А другой ходит счастливый, пивцо попивает в славной Марьиной роще под голубым широким небом и не видит — беспечный! — бездонной вечности, не подмечает счастья вольности, глупец!
Что будет сегодня? Я ничего не знаю. Я сознаю только, что все, что бы ни случилось со мной, было предвидено, предусмотрено, определено и поведено от самой вечности. И этого мне вполне, вполне достаточно. Я благоговею перед вечными и неисповедимыми судьбами. Я подчиняюсь им от всего сердца из любви к людям; я хочу всего, я понимаю все; я жертвую всем и присоединяю эту жертву к жертве Христа; я молю даровать мне терпение в страданиях и силы для исполнения долга…
День близился к концу. Обессилевшее весеннее солнце било Егору в затылок. Заморенные Гнедок с Ганимедом тянули пролетку в сторону Таганских ворот. Выскользнув от Оболенского, Федор Петрович уже нанес несколько визитов: завез ежемесячное воспомоществование — один рубль — бедной девушке Ирине в Набилковскую богадельню и два рубля Матрене с дочерьми на Зацепу, отдал цеховому Завьялову сорок пять рублей за двадцать один бандаж, потом побывал в Губернском (Бутырском) тюремном замке, где на его средства сооружали душ для арестантов. Теперь Егор правил к трактиру Киселева, обещавшего телегу калачей для женщин и детей вышедшей сегодня партии.
Федор Петрович вспомнил, что чай у Мирона был последней в сегодняшний день едою, и решил, что заодно в трактире перекусит. А потом уж и к себе, в Малый Казенный. Завтра предстоит трудный день: наведение справок, добывание выписок и прочая бумажная канитель. Чтобы выйти победителем в канцелярских битвах, надо вовремя поблагодарить, дать барашка в бумажке, улыбнуться, разжалобить. Чиновник, он ведь тоже человек, но его душу убивает казенная бумага, она становится его женою, другом, господином. И есть такие безмозглые законники (ай-я-яй, опять не сдержался), что с ними непременно впадешь в гнев. Чтобы этого не случилось (ведь не они виноваты в холодности своего сердца, а казенная бумага), надо сегодня пораньше лечь спать, надо хорошо отдохнуть, запастись долготерпением. Надо, наконец, взять себя в руки и не распаляться гневом. Гнев изгоняет правду и любовь, возбуждает страх. Чем больше терпишь, соединяя с терпением кротость и готовность к благодеяниям, тем больше любишь ближнего. Пороки, конечно, следует преследовать постоянно и мужественно, но вместе с тем кротко и мирно.
Мы не имеем права оскорблять простолюдина, даже если он совершил преступное деяние, потому что предопределили ему жить совсем по-другому, чем сами. А значит, провинился он только перед теми, кто живет так же, как и он, но не совершил греха, и только они имеют право осудить его. Ведь мы даже представить себе не можем, что значит жить их жизнью, что значит быть проданным, избитым, сосланным, а порою и безнаказанно убитым человеком, которого жестокое провидение поставило господином над себе подобными.
Нет, всевышний создал человека, чтобы каждый был счастлив. А этот полковник из канцелярии генерал-губернатора, эти бесчисленные инспектора только… Нет! Опять я грешу. Не до́лжно по прошедшему судить о будущем, один последний день судит все дни. И как я посмел назвать сегодня полковника злодеем…
Федору Петровичу не только взгрустнулось, он даже всхлипнул от своих бесчисленных грехов. И самое ужасное — он ведь знает, что совершает грех, но не может удержать себя от него.
Нет во мне истинной любви, досадовал Гааз. Вот даже сейчас думаю плохо об офицере, исполнявшем, как умел, свой долг. Да, суждения наши о ближнем бывают большей частью ложны, потому как нам неизвестно внутреннее расположение его души, и мы судим о людях с пристрастием, не дающим нам видеть и признавать истину. Потому-то, называя человека злым, мы подвергаемся опасности солгать. Мы можем только сказать, что он сделал или теперь делает худое дело, но по одному поступку нельзя судить о характере человека. Вглядитесь в себя, люди! Вы, которые знаете все свои поступки, знаете ли вы себя?.. Только не отвечайте скоропалительно — думайте, думайте, думайте!.. И тогда вы догадаетесь, что не знаете себя. Так какое же тогда мы имеем право думать, что знаем другого! Мы вынуждены наказать за проступок человека, но считать, что он хуже нас, не имеем права. Это будет ложь, та ложь, которая участвовала в первоначальном падении человека. Не судите, не бранитесь и не лгите, люди, и вы будете достойны звания человека.
Таганский рынок, торгующий огородными припасами, дровами и сеном, часам к четырем замер. Длинные опустевшие ряды лавок уныло передыхали до следующего утра, когда снова вокруг них зашастают широкоплечие худые крестьяне и разношерстная московская публика: разночинцы в александрийских рубашках с косым воротом, нарумяненные мещанки, отставные изувеченные солдаты, ловкие барышники, скупающие из-под полы краденые вещи, девочки, прикрывающие продажей конфет более выгодное ремесло, матери с грудными младенцами или поленами вместо младенцев, старухи с детскими гробиками, монахини, богомолки, нищие, юродивые, странницы, кликуши, старухи вестовщицы… Кой-где на площади еще не успели прибрать щепу на месте бойкой торговли дровами, замести остатки гнилого товара и присыпать лужицу сукровицы за одной из съестных лавок — там, видать, сегодня резали порося или били вора.
Жизнь возле Таганских ворот Земляного вала Москвы не замерла лишь в грязной немецкой цирюльне, чистой немецкой булочной и в трактире с новомодной картиной-вывеской над дверью: паровоз мчит нагруженные на него бутылки, ощипанные тушки кур и булки. Сюда, в трактир, по российским законам может зайти каждый, кроме… русского землепашца. Сиволапому мужику уготовили в грязном переулке кабак, где поесть не дадут, зато вволю предложат сивухи, получившей со временем много пикантных прозвищ: сиволдай, сильвупле, французская четырнадцатого класса, царская мадера, чем тебя я огорчила, пожиже воды, пользительная дурь, подвздошная, крякун, горемычная, прилипе́ язык…
Но Таганский трактир, по случаю окончания рыночной торговли, был почти пуст, и его хозяин Иван Киселев смилостивился над четырьмя крестьянами. Бородачи, смущенные праздностью заведения с запахом постного масла, чищеных сапог и спирта, сосредоточенно управлялись большими деревянными ложками с поставленным против каждого горшком каши. Невдалеке, на таких же деревянных лавках, но за столом, покрытым скатертью, сидели в сюртуках поверх грязных ярко-красных поддевок двое напомаженных господских лакеев и в замасленном форменном мундире с тугим модным галстухом чиновник последнего четырнадцатого класса. Чиновник старался держать спину прямо, то есть походить на благородного господина.