Изменить стиль страницы

К третьему дню начали копнить. Словно груздки после грибного дождя, росли копны на еланях. Копны считать было поручено одному человеку, чтобы потом при метке не случилось разнобою. В счетоводы определили Нестерова, вертлявого разбитного мужика, служившего когда-то матросом на торговом судне, плававшем за границу. Работал Нестеров сопроводителем спецпочты, ездил на железнодорожную станцию при пистолете, с кожаным опечатанным мешком, чем несказанно гордился.

Нестеров отличался честностью и точностью исполнения, не зря же сопровождал спецпочту. Ему и доверили считать поставленные копешки — этот не пропустит и не запишет лишней, что особенно важно. Умел еще Нестеров ловко, с одной спички, разжигать костер. У других еще вялый дымок тянется, а нестеровское кострище пылает вовсю. К счетоводу на огонек тянулись охотно: разогревали груздянку, лапшевник, готовили суп-скороварку, кипятили в ведре смородинный чай, пекли на углях «печенки», а поужинав, приходили сюда же на разговоры. Темы разговоров часто зависели от погоды. О деле говорили немного — лишь самое основное: сколько еланей выкосили, сколько копен поставили. Больше разговор шел «за жизнь». И начинал его сам Нестеров, много повидавший в заграничных плаваниях.

— Ну, корефанчики, дело было в далекой Капакабане… Порт есть по ту сторону земного шарика… Вот еж-ли землю, где мы щас сидим, проткнуть насквозь, то как раз и окажемся в знаменитом Капакабане. Ну, корефанчики, я вам скажу: земля там — не чета нашей. Ткни оглоблю в нее, телега вырастет! На деревьях хлеб!

— Неужто так в лесу? — не поверил Михаил Петрович, расставляя близ костра баночки с клеем. Придвинулись покосники поближе к костру: уж если Разговорных отступил от своего правила и задал вопрос, то будет интересно.

— Напиток кокосовый — тоже на деревьях. На пальмах. И с градусами, как наша белая бражка, чесно слово, икона над головой, не вру! Выгребаюсь я с дружком на берег, иду, значит, по городу, город прямо на берегу и стоит… Песочек золотой, пляж по-ихнему, бабы на нем лежат — сплошь миллионерши!

— На котором месте написано? — опять спросил Михаил Петрович.

— Чего?

— Ну, на котором месте написано, что миллионерши?

— Не написано, а видать.

— По чему? — не отступал Михаил Петрович, словно решил отыграться за всю свою предыдущую молчаливую жизнь.

— Ну-у, по шубам… Сплошь из норки! — пояснил Нестеров, недовольный тем, что его рассказ прерывают.

— Это в Капакабане? — снова спросил Михаил Петрович.

— Там.

— Че ж они на пляже в шубах и лежат?

Совсем запутал Нестерова.

— Почему же на пляже? — заморгал белесыми ресницами Нестеров, поняв, что неожиданно попал от вопросов этого вечного молчуна впросак.

— Так ведь Капакабана — пляж в городе Рио-де-Жанейро, — под общий смех сказал Михаил Петрович.

Нестеров даже икнул: вот ты и возьми за «рупь двадцать» этого Разговорных! И в тень отодвинулся, чтобы за весь вечер больше не вымолвить ни слова. Лишь заплатки на порванные сапоги садит да носом, широким, трубчатым, сопит, задумчиво так сопит. Сделал дело, усадил «морского волка» в лужу и сопит.

— Тоже мне, остряк! — обиделся Нестеров. — Остряк, говорю, тоже мне! На овчине сидит, а про соболей сказыват…

Но от Михаила Петровича бесполезно было добиваться новых слов, он план на разговор выполнил и сейчас деловито клеил сапоги, галоши, всем своим видом бессловесно отвечая Нестерову: «Востряк не востряк, а на пляжах в шубах не лежат!»

Начало разговору «за жизнь» было положено, и он не мог не разгореться. Вот и женщины, управившись с нехитрым хозяйством, начали подступать к кострищу. Им освобождали лучшие места, отдавали накомарники — лесные пауты не страшились ни дыма, ни огня, преданно смотрели в глаза — не нальет ли хозяюшка красного винца «с устатку».

Соля диву давалась, наблюдая за Матвеем. Две бутылки вина, припасенные ею еще в деревенской лавке, так и лежали в пестерьке нетронутыми, пить отказывался Куркин. После ужина на короткое время уезжал на кордон к леснику Егору Семеновичу, брал у него газеты, подъезжал как раз к тому моменту, когда все собирались у нестеровского костра, и читал статьи подряд плавно, певуче, читал без спешки, отчего казалось, что и весь мир не торопится жить. Закончив читку, откладывал газеты в сторонку, давая понять, что на все вопросы земляков будет отвечать самостоятельно, сообразуясь со своими знаниями, полученными в школе перед войной и на фронте.

— Итак, товарищи, какие есть неясности по районному и мировому вопросам? По районному, я думаю, все зависит от погоды. По текущему мировому моменту?

«Текущий мировой момент» всегда вызывал яростные споры и разноголосицу. Вытягивали шеи и поближе к мужьям подсаживались женщины, чтобы при случае поддержать молчаливым согласием, а при надобности и одернуть: «Яша, дай людям слово молвить!»

Соля любила слушать эти беседы в «районном масштабе» и о «мировом текущем моменте». Но сегодня она почти не вступала в разговор о войне. Слово «война» в душе Соли отложилось каким-то нерассасывающимся сгустком, постоянно ощутимым, будто это было совсем не слово, а что-то твердое, инородное живому телу. В стороне, где жила Соля, не упала ни одна бомба, не взорвался ни один снаряд, не просвистела ни одна пуля, и она не знала, что чувствует солдат, в теле которого застрял осколок, но ей почему-то казалось: его ощущения чем-то сродни ее боли. Война на этой земле, далекой от фронтов, прошлась не по телам, а по душам, оставив там свой глубокий кровавый след.

Разговор о войне для Соли был тяжелым, потому она, стараясь сделать это незаметно, поднялась и тихонько отошла к машине, влезла в кузов, легла на спину.

Мерцали полные июльские звезды, далекие, но теплые. Вот под такими звездами она впервые целовала Степана… Из-под таких теплых звезд его увез армейский эшелон…

…И привиделся Соле сон…

Будто бы идет она со Степаном по поляне, сплошь усеянной белыми ромашками. Слепит глаза ромашистая снежина. Степан что-то говорит, но Соля не слышит, она слушает мягкий шорох снежинок, которые похожи на ромашки и опускаются медленно, словно живые, перелетают с места на место; и вот все вокруг: редкие, идущие нестройной цепью березы, поспевающая пшеница, даже небо — становится неразличимым. Один сплошной ковер из ромашек… Соля пытается сорвать хоть одну, ромашки уходят из-под рук…

Уходит к горизонту, чуть алому от лучей солнца, и Степан. Уходит, не оборачиваясь, чуть сгорбившись, как будто несет тяжелую ношу. И когда фигура Степана становится совсем неразличимой, белые ромашки вдруг резко наливаются красным цветом…

— Не бывает! Не быва-а-ает!.. — кричит Соля. — Не быва-а-ает красных ромашек!..

И не слышит своего голоса…

Не слышит и Степан, потому что не отвечает. Только глухо прокатывается где-то еще далеко гром…

— Степа-а-ан! Степа-а-а!..

И снова нет ответа.

Гром становится яснее, различимее.

— Не быва-а-ает красных ромашек!

И снова ответом только тишина, нарушаемая лишь раскатами грома, совсем близкого…

Наискосок рвет оранжевое небо черная радуга.

— Не бывает черной радуги-и-и!..

Второй вспых радуги замирает и так держится несколько секунд…

Соля проснулась от грома: с полей на лес заходила буроватая, будто посыпанная мелкой кирпичной крошкой, туча. В таких тучах не было влаги, несли они только гром, ветер большой силы и пыль.

К вечеру, когда сметали последний приметок, разыграли сено по «лотерее» и готовились к отъезду, на взмыленном кауром меринке к становищу подскакал лесник Егор Семенович Алтухов, колченогий старичок, сухонький, с неровно сидящими плечами, в потертом кожане, с которым он пе расставался ни зимой, ни летом, за что получил от досужих на выдумки покосников прозвище Командарм. На меринке его было настоящее, хоть и старое, кавалерийское седло, видавшая виды «бердана» за спиной и планшетка через плечо. Навещал косарей Командарм только в случае крайней надобности. Любил, чтобы к нему, на кордон, заходили и заезжали. Потому и двери в ограду, и сам дом, добротный пятистенок, держал открытыми — делал ли объезд, столбил ли грани, отводил ли покосные места, выписывал ли квитанцию браконьеру. Заходи, доставай из печи чугунок с горячей водой, заваривай чай, сиди, жди хозяина, если он нужен. Требуется вода, колодезь рядом, без замка, черпай, сколько душа желает, ледяной водички. На кордоне стоял и телефон. Шибко нужно — звони, только не озоруй, разговор веди по делу, потому что можешь «посадить» длинным разговором питающие аппарат батареи. Хоть и редким гостем был в покосных компаниях Командарм, но, в ночь-полночь подними, мог сказать, где и кому сколько травы отведено, где и кто сколько поставил приметков или копен. Кражи во владениях были очень редкими. Командарм по горячим следам сам настигал «жуков-короедов», как он называл нечистых на руку людей. Сено или дрова возвращались к законному хозяину, а «жуки-короеды» отныне не имели доступа в охраняемый Командармом квадрат, будь они хоть трижды родственниками самого главного лесничего, которому и подчинялся Алтухов. Не прощал воровства. Не вывезенный вовремя приметок или забытая в спешке на глухой поляне поленница охранялись свято, порой до самого нового покоса или рубки. Сами хозяева и знать перестали, но Командарм при случае не без тайной гордости говорил: «Ни к чему добром разбрасываться, не баре!»

Денно и нощно хлопотал о лесе Командарм. Даже временами про семью забывал. В жаркие лета загорались торфяники, от них «заходилась» сама земля, в изобилии в войну покрытая «следами» заготовителей, несобранными сучьями, неснятыми лежневками, недовыбранными делянами. Дожди приглушали лесные пожары, но в сушь огонь словно выныривал из земли, беспощадно сводил последние сосновые ленточки, оставляя на их месте черные прогары, немые и безжизненные.