Изменить стиль страницы

Председатель молчал. Молчали и все сидевшие за длинным столом.

— А этой бы матери поперек колес лечь да не пускать гадину! Харкнуть бы в его фюрерскую морду! А она о чем думала? Думала она о том, что все благополучно обойдется, что гансик ее завоюет землю нашу и будет пить кровь землицы… Имение получит в нашей деревне да пригласит маманю свою… да чтоб она своим аре… аре… арейским задом на наши шеи уселась! А, бабы? Ефим Ефимович, ежли ты мне билет не отхлопочешь в ближних днях, на своих двоих пойду! А материнский суд устрою. Я им устрою!!! — грохнула огромным красным кулачищем Ираида по столу так, что мелкие тарелки заметно подскочили.

Ираида заплакала. Сквозь слезы хотела еще что-то сказать, но связная речь не получалась, солдатки увели и ее отпаивать холодной водой.

— Ну и денек выдался! — вытер платком взмокший лоб председатель. — И до оммороков недолго. Ты, Соломея Иванна, на стреме будь в случае чего, чтоб на ходке кого в больницу отвезти…

— Пускай поплачут, — тихо проговорила Соля. — Где им еще душу-то отвести, как не со своими… Среди своих и беда — полбеды.

— Тоже верно, — согласился Молчунов. — Но глаз на ходок держи. Я смотрю, ты посильнее всех, не плачешь, говоришь ровно… Будто и не похоронила Степана…

— Не похоронила, — сказала, не глядя на председателя, Соля. — Буду ждать. Ждать стану, Ефим Ефимович.

— Вот это ни к чему, мертвому не поможет, а живым надо жить дальше.

— Живым, само собой, в могилу не ляжешь. Надо жить… А Степу все равно буду любить и мертвого…

— Тоже верно, — сказал Молчунов. — На меня супруге дважды «похоронка» приходила, и жених подвертывался, мастер с конфетной фабрики, а она не поверила, дождалась пимоката. Как по-городскому пимы? Валенки! — закончил свою мысль Ефим Ефимович любимой поговоркой. — Да-а, рук не подставишь, — добавил председатель. — Не подставишь рук, не подстелешь соломки, даже если и знаешь, где упадешь… Я слышал, ты ныне собралась коровку в зиму пустить?

— Думаю, Ефим Ефимович.

— Ну, да к стаду колхозному приглядись, уступим, поскольку не чужой ты для нас человек, хоть и основную зарплату на почтарской конторе получаешь.

— Спасибо.

— На сенокосе поробишь, проценты выдадим.

— Да разве на «проценты» продержишь корову? Добро бы семья работала из трех-четырех человек, тогда воз-другой сена на «проценты» вышел. А так че, беремя! На костерок под масленицу только и хватит.

— И опять ты права, «проценты» парой рук не жирны выходят. Посмотрим, может, после большого покоса разрешим в «казне» для личного скота выбирать окоски. Все зависит от плана.

«Казна» — государственный лес, в котором колхозу разрешалось косить в худые на траву годы, отстоял он от деревни на приличном расстоянии, но делать было нечего — выезжали и туда косить. Когда план выполняли в своих лугах, в «казну» ехали заготовлять корм для личного скота.

В первый военный год порушила Соля коровку, больно тяжело было одной о сене заботиться. А на базаре сено зимой стоило таких денег, что дух захватывало. Лешка вырос на молоке, что покупала Соля в хозяйствах односельчан. Частенько пил Лешка и обрат, что вертают с маслозавода для телят и поросят. В войну обрат за милую душу пили и дети. Хоть и водичка водичкой, но все же белый, похож на молоко.

Всю войну успокаивала себя мыслью: «Вот вернется Степан, заведем корову». После получения «похоронки» тоскливая мысль о своей коровке окрепла: «Заведу, биться буду за сено, а заведу». Корова вносила в дом не только малый достаток, но и уверенность в завтрашнем дне, твердость. Соля уже и расплановала: продаст швейную машинку, выходной костюм из бостона, подкопит жалованье, сдаст часть картошки на местный спиртозавод, займет у Гути Куркиной сотню-другую и обязательно купит коровку. Даже масть привиделась во сне — палевая, с крупными черными пятнами. Конечно, колхозные «проценты» — тоже хлеб. И получаются они так: после первых снегов выдается десять процентов застогованного колхозом сена на трудодни. В отоваривание идут только те трудодни, что выработаны на сенокосе. Посевные, уборочные и прочие в счет не ставятся. Из огородной и садовых бригад старушки по лету бегут на покос, как молодые. Не заработаешь сена на «проценты», не жди молочка.

Мысль о коровке зашла в голову Соли совсем не потому, что была крайняя нужда в молоке. Лешка подрос, правда, молоко пил, как молодой телок, но двух литров, что по вечерам Соля брала у соседок по околотку, хватало. Хотелось почувствовать свою силу и способность к жизни и в таком, безмужнем, состоянии. Чтобы не показывали пальцем: «Гли-ко, гли-ко, Солька-то к самостоятельной жизни несильная». Хоть война и показала силу солдаток в полной мере, но сейчас, после войны, к женщинам, оставшимся без мужей, присматривались с особым вниманием. Как-то поведешь себя. Как-то поставишь хозяйство.

— Спасибо, Ефим Ефимович, на добром слове. Подмогну в сенокос.

— О чем я и говорю. А за солдатками присматривай, потому как ты, Соломея Иванна, самая спокойная и выдержанная…

— Я — спокойная? — удивилась определению председателя Соля.

— А то кто же.

— Пусть будет так, — согласилась Соля.

И закончиться бы празднику тихо-мирно, под песню о синем платочке или рябине, которая все мечтала перебраться поближе к дубу, не появись с кинопередвижкой киномеханик Гога-художник. Полное имя киномеханика было — Георгий Николайчик. Гогой прозвали за то, что смеялся он на комедиях раскатисто «го-го-го…». Смеялся заранее, перед веселыми местами, чем отбивал напрочь охоту смеяться другим. Смеялся, опережая артистов, объясняя торопливо, что дальше произойдет. Может, и впрямь это было смешно, но после пересказа Гоги все знали трюк или фразу, и смеяться вслед за Гогой редко кому хотелось. Приставочку «художник» добавили потому, что раньше Гога при районном Доме культуры действительно числился «художником». Афиши оформлял на новые фильмы. Рисовал он неплохо, добавляя под названием фильма свои короткие резюме: «про войну», «про любовь», «про шпионов». Все актеры, изображенные Гогой, имели лицо его, Георгия Николайчика, а актрисы — его жены, донельзя скромнющей и стеснительной Анюты Николайчик. За что Гогу вежливо попросили перейти в рядовые киномеханики, когда прибыл настоящий художник из культпросветучилища.

Заранее договорился Молчунов с киномехаником о кинокартине, «Откупил» ее колхоз, то есть заплатил конторе кинофикации полный сбор. Такое случалось не часто, в большие праздники и дни выборов. Но вот и на сегодняшний день председатель расщедрился.

Фильм был веселым и, несмотря на комментарии и звучный предупреждающий смех Гоги, прошел нормально. И все бы кончилось хорошо, не задай после фильма деревенский пожарник Пухов невинный вопрос:

— Гога, а где журнал? Пошто показал без журнала? Гога покраснел, будто его уличили во лжи.

— Журнал третьей категории, порван весь.

— Третьей не третьей, а обязан показать, коль картину колхоз «откупил». Обязан, правильно я мыслю, товарищи-граждане-погорельцы?

— Склеивать надо, — отнекивался Гога.

— Склеивай, мы подождем, коль картина «откуплена».

— Где я клею возьму…

— Обязан иметь. А если нет, вот тебе мой клеек.

Гога презрительно рассмотрел пузырек, что протянул ему Пухов. Очень не хотелось Гоге склеивать ленту.

— Твоим клеем только галоши чинить, а не шедевры искусства!

— Склеивай своим…

— Где… Где я возьму в полевых условиях настоящий клей?

— В чемоданчике. Эвой чемоданчик стоит. Мы покурим, подождем.

Настырным был он, этот пожарник. Настоял-таки на своем: порылся киномеханик в чемоданчике и нашел настоящий клей, которым можно было склеивать «шедевры искусства».

Зарядил журнал Гога. Начался документальный фильм. И связан он был с победными днями. Поначалу мелькнула гитлеровская хроника. Гитлер вышел на трибуну. Вытянув руку, приготовился речь произносить. Но что-то заело в аппарате Гоги. Пленка начала медленно краснеть, прогорать. А Гитлер стоял, вытянув руку. Стоял огромный и, казалось, живой на этой елани, экран был растянут между двумя черемушными кустами. Не захлебнись аппарат Гоги, пошли бы дальше кадры нашей победы, парада на Красной площади, все, как надо, все, как и произошло в жизни. Но заело что-то. Остановился и замер Гитлер. Словно появился во всем своем обличье посередь колка. На сидевших за столом солдаток это подействовало. Фектисья закричала:

— Вот он, ирод! Бей его, бабы! Лупцуй!

Метнулась из-за стола, прихватила по дороге железяку да и начала колошматить полотно экрана с бесноватым фюрером. Обезумели солдатки. Будто помрачение какое нашло. Повыскакивали из-за стола вслед за Фектисьей, сорвали полотно с черемух да почали его топтать и рвать на части, будто и на самом деле под их ногами был не обыкновенный «киноэкран», а настоящий живой Гитлер. Гога было кинулся на выручку полотна, но по пути его благоразумно перехватил Молчунов:

— Не подходь, шабаркнут под горячую руку чем попади. Стоимость экрана впишешь в билетную ведомость.

Остановился Гога, поразмыслил — и впрямь собственная жизнь дороже куска полотна. Тем более что председатель обещал оплатить стоимость. Пускай топчут.

Расправившись с кинополотном, вернулись солдатки за стол. Победно вернулись, торжествующе: вот, мол, как с гитлерюгой рассчитались! За все! За все! За все!

Чай пили неторопливо, по-старушечьи весомо.

Собирая посуду, Соля увидела сидящего под черемухой Матвея Куркина. Сидел он, неторопливо перебирая планки хромки.

— Матвей? — удивилась Соля. — Ты че?

— Че?

— Под черемухой сидишь…

— А че, мне и под черемухой посидеть нельзя?

— Можно. Но я хотела спросить, почему домой не ушел?

— На тебя остался посмотреть.

— И Гутя разрешила?

— Более. Сказала, чтобы я тебе крышу перекрыл.