1 ФРОСЯ И СИМКА

img_3.jpeg

Машина неслась по едва освещенному шоссе. Было время года, когда дорогу то засевал моросящий дождь, то покрывали крупные хлопья первого снега, набрякшие от осенней влаги. Женщина за рулем не обращала внимания на погоду, все сильнее жала на газ, и ветер, жалобно взвывая, отлетал от борта машины. Рядом сидел мужчина и лениво крутил ручку приемника в надежде поймать какую-нибудь мелодию.

— Выключи, — резко произнесла она. И тут же, словно испугавшись, уже сказала извиняющимся тоном: — Надоела эта трескотня.

— Не гони так, — откликнулся тот миролюбиво, мягко положил руку ей на плечо и начал ласково перебирать пряди ее каштановых волос.

Она поежилась, нервно передернула плечами, искоса глянула на мужчину. Он перехватил ее взгляд, и оба ощутили фальшь — и ее смягчившегося голоса, и его прикосновений. А женщина хорошо помнила руки мужа — ничто не выдавало его чувств так, как они.

Когда-то он ее любил, во всяком случае он оказался единственным, кто на ней женился. Другие тоже говорили, что любили, но — не женились. Его не остановила даже разница в возрасте, между ней и им была целая Великая Отечественная война.

Она родилась за год до войны. Чуждые российскому слуху итальянские, французские, английские имена зазвучали в семьях новорожденных. Имя римской богини плодородия Юноны было записано в метрике Юны — так звали ее дома…

Он появился на свет через год после войны, когда имя Иван, произносимое во всем мире, на всех языках, стало и у себя на родине снова красивым, желанным. Его так и назвали — Иваном.

Сейчас ей сорок. Они прожили вместе восемь лет.

Когда же он появился в ее жизни? Цветовые ощущения этой встречи сохранились у нее в памяти. Солнце, прижавшееся к горизонту, окрашивало предвечерними лучами в оранжево-красный колер листву деревьев напротив окна ее комнаты. Она так и запомнила: он и багряное солнце в стеклах…

До него у нее был человек, которого она любила, не мыслила своей жизни без него, просто обезумела от любви к нему. Юна очень хорошо помнит письмо, так и не законченное из-за появления Ивана, — надеялась, что письмо это излечит ее от любви, как от тяжелого недуга:

«…Ты всегда что-то искал. Хотел знать обо мне больше того, что я сама о себе знала, открывал во мне душевные порывы, которых я еще не чувствовала. Теперь ты будешь в курсе всего. Ни к чему будет искать повода для ссоры, повторять свою излюбленную фразу, что ничего не надо усложнять. Давно хотела сесть и написать тебе, но не было сил взять ручку. Нынче я стала спокойней, поняла, что в то время, когда я тебя любила, а ты меня обманывал и я сама обманывалась, я была статисткой в пьесе любви, которая сильнее нас… Я проклинала тебя, ненавидела, презирала и… Любила! Боялась сама себе в этом признаться. Моя любовь превратилась в сплошное мучение. Сейчас в моей жизни нет тебя. И все же вдруг такая тоска накатит — ничего не мило, и единственная надежда — телефон. Но у меня хватает сил не звонить тебе. Скучаю? Нет… Вернее, очень редко. Может быть, моя любовь стала чем-то другим, мне не известным, это неведомое и мучит? Не знаю. Только помню — раньше не представляла себе, как даже час провести, не слыша и не видя тебя. Не самая ли большая ошибка в нашей жизни, что мы расстались? А ты…»

Тогда она что-то еще хотела выяснить в той, бывшей любви, но на пороге уже стоял Иван — мужчина, сидящий сейчас рядом в машине, — рядом, а такой далекий.

Она опять взглянула на мужа. Слегка ссутулясь, тот по-прежнему сосредоточенно крутил ручку приемника.

…Родной матери Юна не помнила. Весенним днем сорок второго года ее расстреляли фашисты.

— В селе их не ждали. Они у нас и не задержались. То ли боялись партизан, то ли по какой другой причине — не знаю, — рассказывала ей потом Фрося. — В доме был Аркаша, брат мой старший, да мама твоя с тобой. В тот день Аркаша собирался к партизанам и вас с мамой хотел к ним отвести, мы ведь прятали вас. Тебя прятать было легко — ты беленькая, светлоглазая, совсем как наша, сельская. Ну а мама совсем другая. Зачем твоя мама за несколько дней до начала войны приехала в наше село — не знаю, но выбраться уже отсюда не смогла. Так вот, схватили немцы Аркашу, тебя с мамой, по другим домам еще восьмерых, как сказали — подозрительных, и повели к болоту… Оно начиналось прямо у окраины села. Один маму в спину автоматом толкает и покрикивает: «Шнель, шнель!» А она все по сторонам смотрит. Глаза какие-то пустые. Когда я увидела, что и Аркашу вместе со всеми повели, побежала туда же…

Мама тебя на руках несет, а ты чего-то лопочешь, лопочешь… За шею ее держишься. Немцы подвели вас к краю болота, я за деревьями спряталась. День был солнечный, земля только весной напоилась. Немцы подняли автоматы и давай стрелять. Спешили, но по упавшим еще очередью прошлись.

К ночи взяла я лопату, фонарь и пришла к болоту. Хотела Аркашу к лесочку оттащить и там схоронить. Пришла. Убитые вповалку. Стала их растаскивать и вдруг слышу: писк, такой слабенький… Поначалу испугалась, потом прислушалась, поняла — детский плач. Не знаю, откуда силы взялись мертвых растащить. Аркашу нашла, он весь в крови, в грязи. Закрыла я ему глаза, чуть в сторону оттянула. Потом маму твою приподняла, отодвинула немного, а под ней ты лежишь, пищишь. Живая! Схватила я тебя на руки, прижала к себе, слышу, твое махонькое сердечко бьется. Целовала я тебя в глазенки твои, да носик, да щечки, а у самой слезы рекой льются. Целую и все приговариваю: «Доченька, доченька». Было мне в ту пору пятнадцать с половиной. Никак не решу, что делать: то ли Аркашу хоронить, то ли тебя спасать, в отряд к нашим прорываться.

Знаешь, бывает так. Идешь утренним лесом, он еще ночными тенями полон. И холодок… и ветер… И покажется, что весны-то нет никакой. И вдруг видишь: на полянке ландыши белеют, голубчики мои, в капельках росы умытые стоят. И на душе светлей. Так и тот день тобою высветлился.

Похоронили мы Аркашу и маму твою вместе со всеми в братской могиле, а я прорвалась с тобой в отряд.

Из отряда Юну самолетом переправили на Большую землю. Так она оказалась в детском доме на Урале. Записали ее на Фросину фимилию.

А Фрося заменила брата Аркашу, стала связной в отряде, затем в действующей армии санинструктором, а после служила в военном госпитале медсестрой.

Сколько Юна себя помнит, Фросю звала она, на удивление всем окружающим, «мамой». И никто не мог взять в толк, как у этой молодой девушки такая большая дочь! Всю войну Фрося думала о ней, писала письма на детдом, чтобы «Юночке их читали и знала бы она, доченька ее светлоглазая, что есть у нее мама». И подписывалась: «Мама Фрося». Потому что никого у Фроси, кроме Юны, не осталось.

Перед самым концом войны объявился у Фроси жених. А Фрося, ясная душа, возьми да и скажи ему о своей дочери в детдоме.

— Сама махонька да еще махоньку завела, — удивился Василий, солдат. — Ну что ж, будет она и моей дочерью. А еще и своих человек пять заимеем! Хорошо бы мальчишек, чтоб они нашу махоньку защищали.

Василий человек был простой. До войны успел лишь пять классов закончить и курсы комбайнеров. На войне солдатом начал, но до ефрейтора дослужился. Говорил Фросе так:

— Будем детей наших добру учить. Злом хорошего человека не вырастишь. Фашизм от чего, думаешь, родился? От зла.

Но никого учить ему не привелось. В последний месяц войны вышел он из госпиталя, где его Фрося выходила, и тут-то нагнала Василия фашистская пуля. А Фрося осталась не то девкой, не то вдовой.

Еще в госпитале Фрося гадала — куда ехать после войны? Представляла она свое возвращение в село, на пепелище. Мысленно проходила по родным дорожкам и тропинкам, где уж не встретить ей ни родителей своих умерших в тридцать третьем от голода, ни брата Аркашу. И все в ней замирало от слез, подступающих к горлу. И не раз начальник госпиталя полковник Стрелков замечал, что у нее красные, воспаленные глаза.

— Что с тобой, старший сержант, сестра Фрося? — однажды участливо спросил Стрелков.

Фрося не в силах была ответить. Только махнула рукой и разрыдалась. Вечером того же дня начальник госпиталя все же завел с ней разговор по душам.

— А знаешь, Фрося, — неожиданно сказал он, узнав беды девушки, — может быть, тебе податься после войны в Москву? Чем смогу — помогу, не пропадешь. Руки у тебя золотые, душа мягкая.

И начальник госпиталя полковник Стрелков помог ей устроиться медсестрой в Остроумовской больнице в Сокольниках. Поначалу Фрося жила при больнице. Но вскоре ей выделили крошечную комнатку в подвале старинного дома в центре города. Тогда Фрося и решила: пора отправляться в детдом за Юной.

Седьмой год шел Юне, когда в конце сорок шестого за ней приехала Фрося. Детдомовцы того послевоенного времени жили в терпеливом ожидании события значительного, необыкновенного — встречи с родными. Как ни заботилось о них государство, каждый лелеял в душе великую мечту — сказать «мама».

Когда Фрося приехала в детдом, Юна вместе с другими детьми вырезала картинки в комнате отдыха и думала о том, как три дня назад ее наказали за непослушание. Она не раз слышала слово «ток». Знала, что его «ловит» электрическая лампочка, стоит только повернуть выключатель. Когда она спрашивала, как это лампочка ловит ток и сумеет ли его поймать она, Юна, ей отвечали, что ее током может «стукнуть».

«Стукнуть… А где же у него руки? Я их никогда не видела», — думала она. И ей самой захотелось поймать ток. Улучив момент, когда в спальне никого не было, она повернула выключатель и забралась на спинку кровати, а оттуда — на шкаф. Дотянувшись до лампочки, Юна вывернула ее и сунула в патрон палец. Ее действительно «стукнуло». Она свалилась со шкафа. На шум сбежались чуть ли не все обитатели детдома. За это ее и наказали, припомнив и весеннюю «челюскинскую эпопею».