— Я думала, памятник заказать просто, а столкнулась с этим — и испугалась. Такая очередища! Камней приличных нет.

— Но ты ж поставила памятник, я слышала?

Полноватая женщина засмеялась:

— А как же! Поставила! Ты что, меня не знаешь? Я выход из любого положения найду.

Юну как током пронзило: надо свекрови памятник поставить! «Я должна его поставить! Я!» В этот момент ей казалось, что таким жестом она как бы проведет черту, за которой свекровь больше для нее, Юны, существовать не будет. Свекрови воздавалось сполна.

Женщины потушили сигареты, собрались уходить, а Юна никак не могла найти предлога, чтобы обратиться к полноватой женщине, узнать у нее, где та заказывала памятник. Женщина сама заговорила с Юной, заметив в руке кофточку:

— Ой, какая прелесть! Продаете или покупаете?

— Покупаю.

— Мне бы такую… — вздохнула женщина. — У племянницы свадьба, не знаю, что подарить.

— У меня как раз с деньгами трудно, — соврала Юна, — могу уступить.

С Татьяной Семеновной — так звали женщину — Юна встретилась через полчаса, когда та принесла деньги за кофточку, и разговор о памятнике завязался у них естественно и просто. Татьяна Семеновна дала Юне телефон какого-то Олежека, чтобы та позвонила от ее имени, а уж Олежек парень золотой, он во всем поможет Юне, никаких забот у нее с памятником не будет.

— По-моему, он любит красивых женщин, — хохотнула Татьяна Семеновна, — а ты очень даже пикантная.

Юна поморщилась.

— Да ты не кривись, не кривись, — смеялась Татьяна Семеновна, — Олежек парень замечательный!

Два дня Юна никак не могла пересилить себя, чтобы набрать номер неведомого Олежека, — почему-то тот казался ей то помятым от алкоголя стариканом, то дешевым пижоном, одетым во все заграничное и ничего за душой не имеющим. Наконец она все же позвонила: из-за свекрови страдает, из-за той идет на унижение!

Разговор с Олежеком был по-деловому короток. Татьяну Семеновну Олежек помнил (да и как ее забыть, такую энергичную женщину, такую компанейскую, «свою в доску»), помочь ее подруге был готов, но, чтобы помочь, надо знать точно: какой памятник нужен подруге Татьяны Семеновны? Из габбро? Из лабрадора? Или из другого какого-нибудь гранита?

— Честное слово, не знаю, — проговорила Юна. — А из чего можно сделать?

— Из всего, — сказал Олежек. — Главное, чтобы ваши желания совпадали с возможностями.

— Вы о деньгах?

— О них самых. Понимаю, что на Тадж-Махал ваших денег не хватит, но некоторую сумму иметь надо.

«Ну и Олежек! — удивилась про себя Юна. — Про индийский храм знает».

— А сколько надо? — спросила Юна.

— Ладно, приезжайте завтра к нам на участок, там поговорим.

— Вы думаете, я представляю, где ваш участок?

— Татьяна Семеновна расскажет. У нее спросите. Мне, извините, некогда объяснять, у меня гости, — не попрощавшись, Олежек положил трубку.

На следующий день, отпросившись с работы, Юна поехала на встречу с Олежеком.

Она не сразу его разыскала — пришлось пройти по участку. Кругом камни, камни, одни уже с надписями, другие — необработанные глыбы. На некоторых жирной масляной краской стоит огромная буква «П». Позже Юна узнала, что это означает — продано. Она была оглушена лязгом и шумом, доносившимся со всех сторон. Невольно прикрыла рот и нос от зеленоватой пыли, стоявшей столбом.

Взгляд Юны задержался на глыбе розового гранита, сердце екнуло: такой бы памятник маме… И тут же она одернула себя: нет, надо сперва с «мамулей» рассчитаться.

Подошла к мужчине средних лет с бородкой эспаньолкой, в рваном ватнике и старенькой вязаной адидаске, который смотрел на эту красноватую глыбу, как бы примериваясь к ней.

— Где мне найти Олежека?

Мужчина вскинул на нее неглупые карие глаза:

— Это я.

— Олежеку фанеру отстегнули, — осклабился сосед Олежека, тоже колдующий над глыбой розового гранита.

— Заткнись, Клюква! — цыкнул на него Олежек. — Мадам таких слов не знает.

— Ничего, узнает, — радостно загоготал Клюква, — если хочет, чтобы ее обслужили культурно.

Разговаривали Юна и Олежек, прогуливаясь по участку, и Олежек то и дело с жаргона переходил на словарь, выдававший в нем человека, знакомого не только с технологией изготовления надгробий.

Он объяснил Юне, что ему совсем не просто выполнить ее просьбу, что для провинции в Москве памятник заказать нельзя, но раз Юна подруга Татьяны Семеновны, то он, разумеется, приложит максимум усилий, чтобы все было сделано. Олежек говорил, а Юна гадала: «Кто он такой? Почему судьба привела его сюда?» Да, говорил между тем Олежек, он приложит максимум усилий, но не все зависит от простого каменотеса — ему тоже людей подзарядить надо, чтобы выполнить просьбу Юны.

— Я на все готова, — сказала Юна.

— На все никогда не надо быть готовым, — как-то двусмысленно улыбнулся Олежек. — Но к тому, что предстоят изрядные траты, — к этому будьте готовы.

К ним Юна готова не была, но поднатужилась, засела за статьи и вскоре тайком от Ивана накопила семьсот рублей, которых ей хватило на надгробие свекрови. Пришлось даже кое-что продать из своих вещей.

Памятник и был ее «сюрпризом». Установила — она, Юна, а не сыночек любимый.

«Странное дело, — подумала Юна, — почему-то у тех, кого любим мы, и после их смерти в долгу… У свекрови памятник стоит, а у Фроси — нет. Двадцать с лишним лет прошло, а не собралась поставить. С чужими хочется поскорее, что ли, расквитаться, чтобы не чувствовать себя обязанным».

— Какие грехи замаливаешь? — сквозь пелену времени голос Серафима едва слышно доносится до нее. — Будто дань чему-то отдаешь. И постоянство твое — иезуитское. Думаешь, не знаю…

Хлопнула дверь. Она стоит у подъезда. И — будто гора с плеч, облегчение, определенность… Юна отправилась к Пане.

Паня тогда часто хворала. Редкие приходы Юны становились праздником для нее. В те дни она ставила на стол традиционную четвертинку, горячие щи, которые Паня еще варила, по деревенской привычке, в чугунке. Дымящийся чугунок появился перед Юной на столе. Запах щей разносился по всему подвалу, а вконец усохшая Паня суетилась возле гостьи. Разливала по тарелкам щи, приговаривала старинную пословицу: «Щи да каша — пища наша». Юну разморило. Тепло и нега разлились по телу, и уже откуда-то издалека она слышала незатейливую Панину речь:

— Всей семьей соберемся. Женька придет (пятидесятилетнюю Евгению Петровну Паня называла так же, как и в былые времена), Курбаши с сапожником…

Юна кивала ей. Она уже знала, что Рождественская добилась комнаты и для Пани поблизости от своей квартиры. Скоро Паня должна была переехать. Вещей у бывшей дворничихи было мало, но к переезду она готовилась обстоятельно и заблаговременно.

Впервые за долгое время Юна не пошла домой. Она вдруг поняла, что дом у нее всегда был здесь, в подвале. Пускай в нем осталась только Паня, но пока хоть кто-то из его обитателей здесь — это место и будет ее домом. Юна открыла свою комнату, никому теперь не нужную, взяла у дворничихи матрац, простыню, подушку и пикейное одеяло, легла на спину. Неожиданно она поймала себя на мысли, что, когда Фрося взяла ее из детдома, маме было столько лет, сколько ей, Юне, сейчас.

«А что я успела сделать? Ну, учусь. Скоро техникум закончу. Еще немного — и получу диплом. Работаю. Пятый год пошел, как появилась в лаборатории. Только вот все реже и реже приходит ко мне радость «совместного труда». Может, устала? Спать ложусь поздно. Встаю рано, ни свет ни заря. Сколько сил нужно, чтобы не опоздать на работу. И никто этого не хочет понять. Вон Галкину как-то пожаловалась на недосыпание, так Демьян Клементьевич мне заявил, что «человек, преодолевая свои слабости, набирается мужества. Такому человеку легче жить и труд становится необходимостью». А Галкин все выговаривает, все наставляет: «Тебе, Юна, собраннее бы надо быть. Начала с таким жаром — просто сердце радовалось. И… остыла. Интерес в тебе к жизни, к работе, что ли, пропал. А без интереса ни жить, ни дружить нельзя».

Но с Серафимом же я дружу… Безо всякого интереса… Хотя… только с ним мне и бывает интересно. Прав, видно, Симка, будто я грехи замаливаю, с ним встречаясь. А что, если взять и действительно расстаться? Почему бы нет? Жалко. Чего жалко? Его, Симку. А ведь в жалости есть что-то ущербное, какое-то увечье в ней есть. А как же мама пожалела меня? Выходит, жалость жалости рознь. Когда жалость — сострадание, действие, поступки, она возвышает, такая жалость становится величием духа. Вероятно, именно такой жалости — доброте — учила меня мама. Тут уж не до жалости к себе — надо видеть лучшее в других».

Так размышляла Юна. И поняла, что если расстанется с Серафимом, то совсем пусто станет у нее на душе, что не грехи она замаливает, а отдает дань детству, как бы ставшим для них тем союзом, тем братством, членами которого они были. Ведь и он, Серафим, тоже нуждается в доброте…

Может быть, даже скорее всего, так называемая «дань детству» находила свое место и в ее отношении к Евгении Петровне и Пане.

Посещая их, Юна всегда старалась одарить каждую из них каким-нибудь сувениром. Подарки вызывали у бывших Юниных соседок радостное волнение. Ей было приятно слышать восклицания Евгении Петровны:

— Господи, какое чудо! (А чудом была хрустальная солонка с серебряным ободком и ложечкой или шкатулочка.) Но зачем ты транжиришь деньги?! Посмотри на себя. Интересная девушка должна прежде всего заботиться о своем внешнем виде. Нет, с такими способностями раскидывать деньги ты никогда ничего себе не купишь! Ни пальто, ни туфель…

А Паня, будто слышала, что говорила Рождественская, тоже по-своему призывала ее к бережливости:

— Береги копейкю. Маленька… Своя.

Однажды зимой Евгения Петровна сказала:

— Вот что, девочка. В таком пальтеце на рыбьем меху больше ходить нельзя. Ты зябнешь в этом ветродуе. Будем копить! Каждый месяц приноси мне сто рублей. А пока возьми, — и она достала из кованого сундука серенькую шубку из искусственного меха, которую, вероятно, носила давно. Может быть, еще до войны.