Изменить стиль страницы

Уже давно не чувствовал он себя таким бодрым и свежим. Что за езда! Белая равнина, горы впереди, горы позади, солнце, вдруг появившееся утром и покрывшее равнину ослепительным блеском, лошади, мчащиеся по морозу, бубенчики, звенящие в ритм их топоту, руки возлюбленной, которые нелегко найти под горою кожухов, и в складках одежды — ощущение себя и тепла своих тел. И теперь, глядя на потолочные балки и единственный стол этой убогой корчмы, на женщину в парике, подкладывающую в печь длинные буковые поленья, глядя в окно на русинок, торопливо шагающих по снегу в бараньих полушубках, на бородатого еврея в высоких валенках, который вышел из лавочки напротив и, потерев руки, тотчас опять в ней исчез, вдыхая такой непривычный воздух, Иво был в восторге и с улыбкой мысленно твердил: «Гоголь, том первый». О том, что они всего в пяти часах езды от Поляны, он не думал.

Тихонько заглядывал он в соседнюю комнату. Там, разрумянившись от мороза, спокойно спала Ганеле.

«Какая прелестная! — думал он. — Кто когда видел такие чудные губы? Какое счастье, что я нашел вас… моя девочка!»

В пятом или шестом часу утра он встал перед ней навытяжку и, стукнув по-военному каблуками, доложил:

— Ваше высокоблагородие, государыня, самовар готов. Лошади поданы, ваше превосходительство!

Вместе с Андрием Двуйлом они поели в корчме яичницы, уже почерствевшего с пятницы бархеса и выпили чаю.

Корчмарка, желая завязать разговор с Ганеле, о чем-то спросила ее по-еврейски. Ганеле ответила неохотно, но Иво Караджич, хоть не понял ни слова, сказал насмешливо, слегка подражая ее интонации.

— Меня зовут Иво Караджич, я из Остравы, мне тридцать три года, я представитель фирмы эмалированной посуды «Дуб и Арнштейн»; я очень богат и еду в Поляну просить руки Ганеле Шафар.

Корчмарка засмеялась, немного задетая. Прежде чем они сели в сани и нашли в сене свои насиженные места, Иво Караджич с некоторой тревогой сунул руку за пазуху: цел ли бумажник?

Заметив это движение, Ганеле испугалась, так, что ей даже захватило дыхание: там были ее свидетельство о рождении и документ о совершеннолетии, полученные три недели тому назад…

Отдохнувшие лошади помчались по замерзшей дороге; равнина стала сужаться, и они въехали в горное ущелье. Вскоре горы сошлись очень тесно, их разделяли теперь только дорога да замерзшая у берегов речка.

Он опять погладил Ганелину руку под складками кожухов. Но рука была неподвижна.

Зимою солнце садится за полянские горы вскоре после трех, и они приехали в сумерки.

Возле первого дома у околицы Ганеле сказала:

— Давай остановимся здесь, Иво. У Буркала есть место для лошадей, а у нас в конюшне сложены дрова. И потом я не хочу, чтобы люди видели, кто приехал, а чужие бубенчики все в деревне заметят. А ходу отсюда до нас всего двадцать минут.

Она опять тяжело вздохнула.

Скинув с себя груду кожухов, они пошли. Ганеле отогнула воротник пальто. Они проходили мимо первой хаты.

— Это путешествие доставляло тебе такую радость, что мне не хотелось ее отравлять, — сказала она через минуту. — Я решила отложить разговор до приезда сюда. Сегодня ночью я много думала обо всем. Как ты захочешь, так и будет. Я пока еще не все понимаю, но кое-что за эти три месяца все-таки поняла. «Наверно, так должно быть», — сказала твоя мама. Вы с ней похожи, как две капли воды: никто из вас ни за что не уступит, потому что вам кажется — погибнет весь мир, если не будет по-вашему. Я между вами, и мне придется тяжелей всех. Не знаю, что произойдет. Наверно, меня уведут из дому, и ты меня здесь больше не увидишь. Есть немного мест, куда меня могут спрятать. Может быть, у Абрамовичей, может, у Каганов. Вряд ли в микве… Если не в Поляне, так только у сестер. Не забывай, что я первая. Того, что я делаю, в Поляне никогда не бывало. Я буду сопротивляться лишь поскольку это будет необходимо. Ты легко нашел бы меня, но не ищи: этим ты создашь мне только лишние затруднения. И самое главное: не подымай переполоха, пусть все идет своим чередом. Я сама к тебе вернусь. Завтра, через неделю, через год. Хоть босая. Деньги на дорогу у меня спрятаны.

Они были возле дома Фукса. Мерзлая земля звенела под ногами. Пошел мелкий снег.

— Часто я в Остраве думала: неужели все, что мы сейчас затеваем, напрасно? Ведь надежды так мало, в сущности — никакой. И не лучше ли было просто написать им о нашем браке?.. Но нет, так лучше. Надо расстаться. Полагаются похороны. Только б они не были слишком шумные.

Они шли мимо ворот Каца. Смеркалось. И если Ганеле думала, представляя себе этот момент, что у нее будет колотиться сердце, — она ошиблась. Она даже не обратила внимания, где они.

Вот они подошли к дому Шафара. Большому, обветшалому, вырисовывающемуся в вечерних сумерках среди снегопада. Дедушкин дом!

Она не сказала ему об этом, даже когда они оказались перед самым домом. Только остановилась и судорожно сжала его руку.

— Любимый мой, не оставляй меня!

Не по ее спокойному голосу, а по нежному слову, с которым она впервые обратилась к нему, он понял всю ее тоску. А она уже взбежала на галерею по трем старым мельничным жерновам, служившим ступеньками, и решительно открыла дверь на кухню.

Иво Караджич вошел вслед за нею. Шагнул в темноту и не увидал ничего, кроме отблесков огня на печной дверце. Но Ганеле подошла к какой-то неясной тени.

— Это я, мамочка! — и слилась с ней, видимо, в объятии.

— Отец, отец! — радостно закричала мать.

— Это господин Караджич, — представила Ганеле.

Откуда-то появился отец. По тому, как он поднял руку, было видно, что он растерян. Мамочка старалась засветить керосиновую лампу зажженной от печки лучиной. Но у нее дрожали руки, и это никак не выходило. В конце концов лампу зажгла Ганеле, и желтый огонек в сумерках угасающего дня напомнил ей то раннее утро, когда она три месяца тому назад уезжала отсюда. Как только загорелся свет, отец и мать повернулись к гостю.

Материнские глаза сияли, губы приветливо улыбались.

Но отцовские так и впились в глаза жениху дочери. Однако и отцовское лицо стало понемногу проясняться: все больше и больше. Вот губы и глаза улыбнулись. Ого, огромный нос, какого в Подкарпатской Руси никто еще не видел! И красивые миндалевидные глаза под черными, как уголь, бровями! И красивая форма рта! И эти щеки, только полдня небритые, а уже черные, как у нахамкесова ученика! С сердца у Иосифа Шафара будто камень свалился, — нет, целые оползни, каменные глыбы, и оно лежало освобожденное, раскрытое, теплое, трепещущее. И Иосиф Шафар протянул это сердце на ладонях Иво Караджичу.

— Милости просим!

С сияющей улыбкой он обеими руками пожал руку гостю.

— Милости просим! Милости просим, господин Караджич. — И страшное имя, причинившее ему столько тревог, вдруг зазвучало знакомо и приятно. «Дурак этот Пинхес! Дурак! И умная у меня жена!»

Он радостно обернулся к ней. И они, понимая друг друга, обменялись улыбкой.

Он опять подошел к Ганеле, словно еще не поздоровался с ней.

— Здравствуй, Ганеле, здравствуй, дочка!

— А у меня на ужин ничего нет! — вдруг с отчаянием воскликнула мама.

Иво Караджич попросил Ганеле, до того как совсем стемнеет, показать ему дом, о котором он столько от нее слышал. И Ганеле, предчувствуя, что ни она, ни он никогда больше не смогут радоваться жилищу, где прошла ее юность, показала ему пустую корчму и лавку (несмотря на возражения отца), полупустые комнаты с шаткими половицами, покрытый птичьими следами, заснеженный двор, навесы и хозяйственные постройки. Нет, в сад она его не повела: с садом были связаны слишком неприятные воспоминания.

Получилось настоящее прощание: когда предметы чудесно оживают, и мы любим их, и нам хочется приласкать их рукой или хоть взглядом. Отец, объяснявший себе этот подробный осмотр по-своему, ходил с ними, слегка взволнованный, улыбаясь, стараясь быть как можно приветливей, и все время испытывал потребность трогать зятя за рукав. Не зная, чем бы похвастать, он рассказывал о дедушкиной славе. Мать поминутно вызывала Ганеле на кухню, и той приходилось быстро, хоть и не особенно охотно, отвечать на ее взволнованные вопросы. Богат ли он? Не захочет ли приданого? С положением ли? Из хорошей ли семьи? Живы ли еще его родители? «Ах, это совсем неважно, мамочка», — думала она.

Потом они опять вернулись во двор, занесенный сыпучим снегом. Здесь ей удалось, пользуясь сумерками, пожать возлюбленному руку, а в хлеву, почесывая Бриндушу между рогами и ласково прижавшись головой к ее шее, произнести безразлично, будто что-то ему объясняя: «Я вас обожаю, мой милый». А запирая ворота сарая, повторить: «Понимаешь, милый? Обожаю!»

И он понял, что она употребляет эти книжные выражения при отце потому, что Иосиф Шафар плохо знает чешский.

Они поужинали в дедушкиной комнатке, дверь которой выходит в корчму. Чай, яичница, немного черствый кусок оставшегося от субботы бархеса. Мама очень огорчалась, что не может предложить ничего другого гостю, которого столько лет ждала в постоянном страхе: а вдруг не придет? Ганеле была рассеяна и становилась все тревожней. Зато Иво Караджич, полный надежд, весело рассказывал об Остраве и путешествии по Словакии, шутил, и мамочка была им совсем очарована. Отец же, хоть и блаженно улыбался, слушал не особенно внимательно, зная, что еще сегодня, может быть даже через несколько минут, его ждет неприятный разговор. Он только заблуждался насчет его содержания.

Ганеле не выдержала этого напряжения. Это было свыше сил. Как только допили чай и мать хотела было принести еще, Ганеле встала.

— Пойдем, мамочка. Иво должен поговорить с папой.

Она побледнела. Взглянула на Иво. Мамочка жалобно посмотрела на него.

Они вышли.

Иво Караджич зажег папиросу… Он слегка улыбался.