— Отдай, ты лишнее взял!
— Не твоё дело! — закричал Николай. — У меня друг помирает.
— Отдай раненым, товарищ, — и врач костлявой пятернёй скомкал ворот его гимнастёрки.
— Я тоже раненый… Показать?
Врач обмяк и, ссутулившись, медленно побрёл к «госпиталю».
Николай стал было рассказывать Саньке про случившееся, да вспомнил, что вчера присмотрел неподалёку на обрыве кустик лебеды. Он пошёл туда, лебеда была на месте, не зря, значит, мусором припорошил.
— Лебеда — корм первый сорт, — поучал он задумавшегося Сашка. — Аль ты всё спишь?
— Вон, послушай, как темнит, — сказал Саня.
Разговаривали начхим Пестрак и Васильич — старшина пулемётного взвода.
— Любил я этот ресторанчик, — гудел начхим в ухо лежавшему к нему спиной старшине.
— Как название, говоришь? — переспрашивал Васильич.
— «Арагви».
— Чудно как…
— Вначале я заказываю капусту квашеную с перцем. Затем икру паюсную — плошка стоит на льду, учти. Потом лобиа и, наконец, вместе с кахетинским Зюзя приносит цыплёнка-табака…
— Слышь, а как ты себе мыслишь, немец будет сидеть в том «Арагви»?
Пестрак ложится навзничь, заострившийся небритый подбородок торчит кверху.
Васильич подолгу рассматривает отросшие на ногах ногти и медленно обращается к Пестраку.
— Ты знаешь, немцы скоро начнут баланду варить. Ригачин, говорит, видел — котлы привезли вчера. Так ты нос не вешай, Ричард Максимыч.
Николай слушает разговор, щепочкой помешивая аккуратно нащипанную сизоватую лебеду. Потом незаметно отодвигает Санькины обмотки, будто будит его, из норки-тайника медленно достаёт серенькую прорезиненную упаковку от индивидуального пакета — весь запас их воды. Половину вливает в банку, размешивает щепочкой — борщ готов.
Саня поворачивает к нему голову и задумчиво цедит:
— Гляжу я на тебя, какое ж ты дерево, Микола. Поддакни Васильичу, ведь он же на тебя понадеялся.
Глаза у Николая вдруг начинают быстро моргать, и, на удивление самому себе, он вдруг кричит:
— Слышь, Ричард Максимыч, давеча видал. Их наши сгружали…
Сидящие рядом четверо связистов обрывают игру. С утра до вечера играют они в «козла». Карты крохотные, сделанные из разных бумажек, изучены на память: карта из голубого почтового конверта — дама пик, большинство карт — из немецких листовок.
Николаю чудно — по воду почти не ходят, едят одну траву, к проволоке ходят тоже редко.
Они молча выслушали, как Николай рассказывал про котлы, и, не сказав ни слова, стали играть дальше. Все четверо высокие и все какие-то большеголовые, но главная примета и предмет зависти западного угла карьера — целёхонькое обмундирование. У них были даже две пилотки на четверых.
Самый старший из них, с лицом, побитым оспой, нет-нет и прохрипит:
— Радио б…
Замолкал — будто захлёбывался чем-то клокочущим у него в середке. Радист поднимал голову, глядя в небо, слушал…
…Саньке с каждым днём становилось всё хуже. Два раза ночью Николай просыпался от его рыданий. Санька, весельчак Санька судорожно бился головой оземь, и слёз его нельзя было унять.
Назавтра Сашок ещё до восхода разбудил Николая.
— Отпусти меня, ради Христа. Картошки нарою, помидоров принесу…
— Ты же сам знаешь — шкуры в той команде состоят, ворюги… — отвечал Николай.
По лагерю, переступая через больных и раненых, обходя сторонкой здоровых, идёт вереница людей. Вчетвером, на старых рваных шинелях они носят мёртвых.
Бредут, спрятав глаза, молча выслушивая брань. Весь день «капут-команда» делает своё дело.
В конце августа в лагерь пожаловал какой-то чин. А дня через два стали строить новые вышки для охраны и ещё одну линию колючей проволоки. Николая зачислили в строительную команду. Приходил усталый, падал пластом. Когда темнело, он доставал из-за пазухи распухшими окровавленными руками картошку. Бережно считали, прятали в тайник. К ночи загорались несколько костров. Люди налетали мошкарой. Костры горели недолго: по палочке, по травинке, по прутику приносили с собой ребята из рабочих команд, да так, чтоб, боже сохрани, не заметила охрана.
— Ты знаешь, Саня, линию какую-то чудную делаем, на столбах чашки навинчиваем — сигнализацию, видать, придумали. Сидит себе тот толстый, шнапс глотает, звоночек звонит — значит, «рус» лезет через проволоку…
— Поди сюда, Ригачин, начхим зовёт, — перебил его Васильич.
— Как подло, как подло, — корчился Пестрак. — Ведь они ток по проводам пропустят. Для зверей так не делают…
Неподалёку у сапёров закраснел костерок. Николай отсчитал семь картофелин.
— Две возьму начхиму, ты как, Саня?
— Мы вже его восьмой день годуем, — быстро заговорил Любченко.
— Сашок, не сердись, мы и так с тобой…
— Да ты погляди на меня, погляди… Матинко моя родная, что с твоим сыном сделали, — громко запричитал Сашок…
— Тихо. Кладу назад, — сказал, уходя, Ригачин.
С трудом пролез Николай к огню.
— Кто старшой?
Снизу отозвался голос.
— Я к тебе, — он сунул старшему дань — одну картошку.
Его пропустили нехотя. Старшой указал место.
Пекли картошку многие, и Ригачин, громко считая, чтоб все видели, положил свои четыре картофелины. Потом сел, поставил заслонкой ладони к огню, прислонился к чьему-то плечу и застыл, глядя в пламя.
— Ну, так вот, господа-товарищи, — заговорил старческий сиплый голос. — Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
Это был «дед Колосок — умный голосок» — Емельян Нилыч Колосков, архангельский рыбак, известный в лагере сказочник и краснобай. С шуткой-прибауткой входил он в любой гурт, место ему давалось — к какому костру ни подойдёт, да и последним кусочком делились с ним — силу имел человек в слове своём.
Николай его слушал со странным чувством — родной был ему этот человек. Слова говорил знакомые-знакомые… И вставало Заонежье — тётка Марфа-вопленица из Зяблых Нив, столяр Зарубин из Повенца, мастер песни играть, самим напридуманные.
— Заходит солдат, казённый человек, в палаты королевские. Стража ему под козырёк честь отдаёт. В одну комнату влетает солдат — нету хрустального стаканчика с аленьким цветочком, в другую влетает — нету, в третью — тоже нету. Ну, ругнулся солдат, значит, по-русски, крепеньким табачком-махорочкой. Вдруг голос куды какой чистенький-чистенький…
Плещет пламя перед прикрытыми глазами Николая, будто машут белым полотном. Бабы на лугу выбеливают полотна: кипятком с золой в долблёных колодах парят, а потом длинные-длинные стежки расстилают по траве. Мачеха берёт один конец, подняла, колыхнула — и побежала, побежала тёплая волна, пахнущая щёлоком, полынью и коноплёй.
Только начало сереть, только начали будить Типиницы звонкие петухи, а они с дедом уже на окраине села.
— Быстрее, ну быстрее, дедушка…
— Ништо, успеем…
На лёгкой волне низко лежит белёсый туман.
— О-го-го-го!
Онего, как море — ни конца, ни края не видать. Едут на Чёртову луду. Тихо-тихо. Наконец, лодка шуршит по камышам. Приехали.
Дед раскуривает трубку и забрасывает удочки.
— Деда, а кто Кижи построил?
— Церкву-то? Построил её русский мастер из нашего Заонежья, а звали его Нестор…
— А правда, что она одним топором срублена и вовсе без гвоздей?..
— Правда, внучек, правда. Построил Нестор церкву о двадцати двух куполах осиновых, а рьяной был — буде, прокричал, силу-то она, значит, у него взяла, церква-то. Потом, будто, добавил — одной такой на Руси стояти — и бросил топор в озеро.
— А есть бог на небе, деда?
Дед долго молчит, щурит глаза, вздыхает.
— Может и есть, кто его знает… Учись, учёные, они точно знают…
По небу пошли тучи, и Онего стал менять цвета: то васильковый, то зеленоватый, то как тусклое серебро.
Проходит минута, другая, третья, и к действительности Николая возвращает слепящий огонь. Это лучи прожекторов бродят по лагерю осторожно, медленно.
…Переночевать надо служивому. Заходит в одну избу.
— Можно, хозяюшка, на ночь?
— Коль добрый человек, чего же нельзя, можно, — а у самой зрак мутный, ведьмачий. Солдату, конечно, исть хочется страх. Глядь-поглядь — бутылку увидел.
— Чтой-то у тебя?
Бабка оторопела.
— Олей…
— Ну так стаканчик налей.
— Соколик ты мой, кулик долгоногий, волк-овчинник. Раззи можна? — ляскочет старая тут.
— Шельмуешь, ведьма. Это же олей — так стаканчик налей…
Выпил солдат всю бутылку…
Хохот стоит — просто любо, чернеют гогочущие рты.
Кто-то проталкивается к огню.
— Разрешите, разрешите. Владимир Васильевич, вы здесь?
К пожилому седоватому человеку наклоняется военный, худой, в ушанке-колпаке из гимнастёрочной ткани.
— Владимир Васильевич, все восемь благополучно бежали, зря вы не доверяете центру…
— Ну ладно, успокойтесь, милейший, это уж моё дело, доверять или не доверять. Вот послушайте старика. Удивительное сочетание народной мудрости и элементарного невежества…
Николай осторожно выгреб картошку, секунду раздумывал, куда положить: за пазуху или в карманы. Вынул тряпицу, завернул в неё горячие пахнущие кругляши, расстегнул ворот и осторожно положил их под гимнастёрку.
Закончили последнюю линию колючки. Теперь запрещено подходить к проволоке и с той стороны, и с этой.
Ночь. Бродит по яме жёлтое пятно прожектора. Тихо. Притаились толстоногие вышки. Издалека доносится лай собак. Чиркнула по чёрному небу звёздочка.
Тихо. А спят ли? Нет, не все. Слишком уж темна сегодня ночь. Вот, кажется, кто-то зашевелился там, справа над обрывом. Нет, показалось. Тихо.
И вдруг крик, такой страшный и необычный, что, казалось, человек не может так кричать. Яма услыхала этот крик, закопошилась, подняла голову.
На всех вышках вспыхнули прожекторы, прорезали белыми ножами чёрную густую темень. Нашли сразу: человек висел на проволоке, закинув назад голову, под светом прожекторов лицо его казалось сине-белым. Впустую били пулемёты. Напрасно.