Григорий затягивается самокруткой, на миг лицо освещается красноватым светом, затем долгий кашель не отпускает его. В груди у него что-то хрипит и клокочет.
— А я приду и скажу: Да! В погребе отсиживался, на немцев работал, с бабой на печи спал. Да!
— Не один такой, понимаешь-нет.
— Я за себя ответ буду давать. Я обшарил все сёла, не нашёл партизан. Нет, не было их! Я скажу — ждал, каждый день ждал вас и берёг себя для горячего дела… Не дадут винтовку — в бою у немцев вырву! — Последние слова Григорий говорит тихо, с уверенной силой. — Под Берлином убьют — согласен, но до смерти своей я этих гадов накрошу… за жену, за товарищей, которых вот этими руками десятками закапывал каждый день в лагере, за страх, с которым спать ложусь…
Николай встал и начал привычно ходить в темноте по небольшой кухоньке.
Ульяна приходила раз в неделю. Кралась огородами в нахмуренную беззвёздную полночь. Шла, не дыша, часто останавливалась, вглядывалась напряжённо в чернеющие кусты, — всё ей казалось, что вот сейчас выскочат, скрутят, начнут кровянить тонкими шомполами. Положат на широкую лавку, привяжут скользким кабелем… Так уж было… В тот раз Ульяна держалась гордо и независимо… Но теперь, когда смутно почувствовала в себе что-то новое, необычное, когда она, раньше смелая и решительная, стала вдруг сторониться людей и вместе с тем боялась одиночества, ей становилось до тошноты страшно при мысли о той зловонной каморке в полиции. Немая ночь. Всё тело напряглось в ожидании чего-то неминуемого. Споткнувшись о сухой подсолнух, сухо хрустнувший под ногой, она от испуга мягко осела на холодную землю. Но вокруг стояло прежнее безмолвие. Скрестив на животе руки, не в силах подняться, Ульяна повалилась вперёд, судорожно зажала рот и зарыдала.
Выплакавшись, она поднялась, поправила тяжёлый мешок на спине и снова пошла огородами, до боли в глазах вглядываясь в темноту.
…На сеновале так тихо, что слышно было, как где-то внизу в кладовке прогрызала старую саманную стену одинокая мышь. Ульяна свернулась в комочек — её знобит, ноги замёрзли, и она совсем не чувствует их. Молча Николай разглаживает морщинки на её холодном лбу, гладит брови, длинные густые ресницы.
— Положи руку под голову, мне так спокойнее. Стецюк снова приходил. Самогон требовал. Говорит, знает, где ты прячешься…
— Ну так чего ж не идёт за мной?
— Говорит, руки не хочу марать… Скоро в Злынку придут эсэсовцы, они и займутся…
Ульяна вдруг резко приподнялась, возбуждённо зашептала:
— Коленька, дорогой мой, забыла главное сказать — сегодня наши самолёты летели. Низко так, звёзды видела…
— Точно? Понимаешь-нет, я услыхал, разбудил Ваню, говорю, наши, а они уже пролетели… Потом думаю, может, в погребе всё по-иному и звук не так слышно…
— Ничего, Коленька, скоро теперь… Все говорят, скоро.
Ульяна не верила Стецюку, и всё же сердце подсказывало — надо что-то предпринимать. Назавтра же под вечер она побежала к Миценкам. Федора Алексеевна сидела за самопрялкой, большая, спокойная. Долго не наведывалась к ней Ульяна, и та обижалась, хотя всё понимала. Ульяна не сразу решилась сказать правду, думала, что запоздалое признание может совсем поссорить их…
— Простите, Федора Алексеевна, я неправду говорила вам — Коля здесь, в Злынке. Всех я стала страшиться, неладное со мной творится. Ой, боюсь я за него. Муж он мне стал по-настоящему… Ребёнок у меня будет. Не гневайтесь на меня, Федора Алексеевна…
И Ульяна рассказала, что давно уже они прячутся у Колесникова, а Стецюк будто бы пронюхал это. В сенях что-то громыхнуло, и Федора Алексеевна увидела, как Ульяна вдруг задрожала, побледнела, глаза наполнились ужасом.
— Да что ты, Ульянка, это же Гриша с кроликами там возится.
Давно Ульяна не видела и Григория Захаровича — мужа Федоры Алексеевны. За это время он сгорбился, поседел еще больше.
— А, Ульянко, пропавшая без вести… Стариков совсем забыла… — Григорий Захарович разостлал около печки старый мешок и бережно положил на него маленького белого крольчонка. — Падучая скрутила, — вздохнул Григорий Захарович. Ульяна дрожала мелкой неприятной дрожью, губы непроизвольно кривились.
Федора Алексеевна напоила Ульяну тёплым козьим молоком, уложила спать рядом с собой на печке. Там они и переговорили обо всём.
Решили в саду вырыть яму, утеплить её ботвой и соломой, накрыть хорошо сверху досками, присыпать землёй. Утречком всё обсудили с Григорием Захаровичем, тот согласился. Яму копали ночью, землю уносили в старую канаву за огород. Григорий Захарович, несмотря на годы, работал быстро, Ульяна с Федорой еле успевали таскать тяжёлые красноталовые корзины с землёй.
Яму вырыли глубокую, чтоб не обвалилась земля над нишами, в которых будут спать Иван и Николай.
Тёмной, глухой ночью Иван и Николай перебрались туда.
Жизнь на новом месте была нелёгкая. Воздуха не хватало, земляные стены дышали холодной сыростью. Тело покрывала неприятная испарина. Рубаха, фуфайка и даже шапка стали волглыми и тяжёлыми, впитали в себя неприятный запах сырой земли.
По утрам Николай просыпался от удушья, выползал из ниши, карабкался по шаткой лестнице и раздвигал доски. Земля сыпалась на голову, а он стоял, втягивая прохладный морозный воздух, вцепившись худыми пальцами в тонкие поперечные перекладины.
Иван заболел. Теперь он всё больше сидел на старом пне, принесённом специально для него Григорием Захаровичем. Редкая чёрная бородёнка оттеняла бледную кожу лица, при коптилке запавшие глаза светились угасающими маленькими огоньками.
— Могилу выкопали, — отрывисто выдыхал Иван. — Здесь и похоронят. Вот увидишь…. Не дотянуть нам… без солнца…
В такие минуты Николай жалел, что нет рядом Колесникова. Вот тот бы возразил, пристально, по-особому посмотрел бы в глаза, ударил бы словом в самую душу.
Николай пытался уговаривать, старался рассмешить, но Иван только отмахивался. Завернувшись с головой в старое ватное одеяло, он снова заползал в нишу.
Иногда в полночь за ними приходила Федора Алексеевна, помогала вылезти из ямы, вела в хату. В потёмках они быстро ужинали, пили кипяток и лезли на печку — согреться.
Жёны приходили редко, чтоб не навлечь подозрений.
— Потерпи, Коленька, ещё немного. Чует моё сердце — скоро, — шептала Ульяна.
…В то утро Николай проснулся рано и понял, что его разбудил не холод, не желание глотнуть свежего воздуха, а тихое подрагивание земли. Он лёг на грудь и слушал далёкое гудение, толчки.
Николай растормошил Ивана, они, затаив дыхание, слушали далёкую канонаду. С рассветом к яме пришли Григорий Захарович и Федора Алексеевна… Они сказали, что ночью в Злынку вошли эсэсовцы и начали забирать оставшихся мужчин, угонять скот. Григорий Захарович набросал на доски ещё больше почерневших стеблей кукурузы, а к вечеру они с Федорой Алексеевной перетаскали сюда небольшой стожок и сложили его над ямой.
Ещё вблизи шла стрельба, а Ульяна уже прибежала к яме. С радостным криком разгребала сено и ботву, стягивала доски. Николай вылез первым, и Ульяна бросилась ему на грудь, плача от радости.
— Кончились наши муки, Коленька! Живы мы! Живы! Втроём жить будем. Сыночка вырастим.
Николай стоял, пошатываясь, вдыхал свежий утренний ветерок, смотрел поверх головы Ульяны. Прямо на них летела стайка истребителей.
— Наши, наши, — шептали беззвучно губы.
Ульяна вместе с Федорой топила баньку, носила воду, стирала исподнее.
Григорий Захарович подстриг Николая. Побритый, подстриженный, одетый в чистое, Николай выглядел похудевшим, молодым.
Гимнастёрку надел, к этому дню сберёг.
— Уже, — охнула Ульяна.
— Надо. Должен…
Село будто вымерло. Вдалеке, рядом со станцией, горел элеватор. Где-то за горизонтом ухали пушки.
На базарной площади около двух грязных танков толпились люди. Николай вошёл в толпу, прислушался. Женщины жаловались танкистам на свою горькую жизнь, спрашивали, совсем ли отогнали фашистов.
Странное чувство овладело Николаем. Ему хотелось подойти, обнять кого-то из них, сказать что-то важное, главное.
Он протиснулся вперёд, тронул за руку высокого, черноволосого танкиста.
— Понимаешь-нет, я из 12-й армии. Попали в окружение… Вот… Думал, не дождусь вас.
— Это вон к нему, — перебил его танкист. — Товарищ капитан! — крикнул он. — Ещё один.
Капитан влез на танк, откашлялся в кулак.
— Товарищи! Все приходят завтра в девять ноль-ноль. Вот в этом помещении будет регистрация призывников.
Он показал на дом, где раньше размещалась полицейская управа.
— Всем мужчинам передайте. Должны явиться без промедления…
— С вещами?
— Нет. Пока нет…
Николай вышел из круга. Пошёл к управе. Навстречу ему со двора вышел солдат, держа под уздцы двух низкорослых мохнатых лошадок.
— Эй, слышь! — обратился к нему Николай. — Пойдём ко мне. В гости пойдём.
— Нельзя, служба…
Николай вошёл во двор. Там трое солдат, сняв шинели, разгружали повозки, заносили в сарай тяжёлые ящики. Николай кинулся на помощь.
— Хлопцы, пойдёмте ко мне. Слушай, старшина, пойдём, поговорим.
Длинная шинель, мокрая внизу, хлестала старшину по голенищам сапог. Шли по улице молча.
Вот на столе появилась бутылка самогону, запахло жареным салом. Ульяна, Федора, Григорий Захарович наперебой приглашали гостя.
Старшина долго и молча мыл руки, искоса поглядывая на накрытый стол.
— Ну, со свиданьицем! За ваше здоровье! За освобождение от немца, — чинно сказал Григорий Захарович, преподнося гостю стакан.
Старшина отпил немножко и набросился на еду. От него шёл приторный запах лошадиного пота и медикаментов.
Долго никто не разговаривал — все ели. У Николая стало горячо в груди, и он медленно высасывал холодный острый рассол из красных квашеных помидоров.
— Как там, на фронте? — наконец спросил Николай.