— Лев Иванович, поскорее бы узнать…

— Думаю, что не раньше весны… Тогда будет смысл действовать, а сейчас глядите, эко метёт… Степь ровная на сотни километров. Не уйдёшь, не спрячешься, след за версту видно…

Руки тосковали по работе. Ульяна принесла из кладовки ящичек с нехитрым отцовским инструментом: молоток, гвозди, рубанок, стамеска. Напряла суровых ниток для дратвы, выпросила у соседей немного воску. Николай срубил одинокую берёзку в конце огорода, напилил тонких кружков, высушил их в печи, наколол беленьких, как мышиные зубки, гвоздиков. Из старых горбылей сколотил низенькую табуретку, только вместо дощатого верха прибил крест-накрест куски брезентового паса — такие сиденья были у всех в типиницкой мастерской. Привычное место для работы — как инструмент по руке.

Расположился напротив печки у низенького окошка, выходящего во двор. Ульяна с сомнением подолгу наблюдала за ним. Но заметив, что Николаю это не нравится, стала уходить из дому.

— Ну вот, можешь теперь смотреть…

Ульяна не поверила своим глазам — её сапоги и не её.

— Где же это ты так научился, — только и сказала.

— Думал, не смогу — времени столько прошло…

Губы Ульяны дрогнули, она быстро отвернулась, сняла с полочки керосинку и стала искать в печурке согнутое из напильника кресало, острый камень и мягкую, похожую на замшу, древесную губку. Сквозь окна в комнату вполз синеватый вечер.

— Приходила Федора Алексеевна, слышь, Уля? Сказала, что в Германию будут забирать…

Ульяна вдруг вздрогнула, руки опустились. Долго сидели они молча, не зажигая коптилки. Прислонившись к нему, Ульяна понемногу согрелась и вся ушла в трудную думу.

Слух о хорошем сапожнике позёмкой пополз по селу, и у Николая прибавилось работы. За делом и дни шли быстрее. Приносили юфть, а некоторые доставали где-то и лоскутки хрома.

Люди стали приглашать Николая к себе, в хату. Ему это было непривычно, но так уж заведено в Злынке — с давних времён ходили по домам пастухи, плотники, кравцы. Николай сначала шёл неохотно, хотя и стосковался по людским лицам, по нехитрому разговору.

Вначале он мастерил неподалёку — у соседей. У чужих людей он стеснялся и больше слушал, чем говорил. Присматривался.

Располагался, как и дома, у окна. В чистеньком ящике в спичечных коробках, в мешочках были у него гвозди, дратва, толстая свиная упругая щетина. В большой плетёной корзине держал он деревянные колодки на любой размер, в ученическом Ульянином пенале лежали сапожные ножи из ножовочного полотна, из патефонной пружины. На широкой дубовой кроильнице резал опойковый и подошвенный товар. Пахло воском и выделанными кожами. На душе становилось покойно, руки делали работу красиво и споро.

В одном доме к Николаю пристал с расспросами бедовый дедок. Откуда родом, как попал в плен, не знает ли, куда дошли немцы — может, уже на Урале.

Два дня жужжал он над ухом. Николай не выдержал, собрал свой инструмент и ушёл. С тех пор стал отказывать, если приглашали в дом работать. Сапожничал снова на своём табурете, слушал рассказы Ульяны, смотрел, как она хлопочет у печки.

На масленицу за Николаем пришла робкая, худая женщина, в короткой куртке из пятнистого немецкого брезента. Она долго о чём-то шепталась в сенях с Ульяной, войдя в хату, поздоровалась с Николаем.

— Коля, пойди к этим людям…

…В небольшой комнате пусто и неуютно. Тусклым золотом в углу светились две застеклённые большие иконы. Рядом с лежанкой висела на свитых втрое синих телефонных кабелях полотняная замызганная люлька. Женщина испуганно подбежала к ней, откинула ситцевое покрывальце-шатёр.

— Спит ещё. А мужик за сеном поехал, для тёлочки. Ждём не дождёмся молока. Может, и болеет потому, что молочка нету в доме.

Николай работал молча, чинил вконец сношенную обутку.

Вечером, когда уже собрался уходить, возвратился хозяин, тоже худой, как жена, с тихим, хрипловатым голосом.

— Ярыш Иван, — сказал он, протягивая руку.

— Николай Олейников, — ответил Ригачин.

Они упросили Николая остаться ужинать. Пустой борщ, картошка с капустой — на второе. Николаю подали в блюдечке подсолнечное масло и щепотку серой соли. Это внимание смутило его, и разговор сперва не налаживался.

Иван начал первым:

— Не сладко, верно?

— Да, — невольно поддакнул Николай, и рука его, протянувшаяся за куском хлеба, замерла.

— Угощайтесь, чем бог послал, — сказала женщина, заметив смущение Николая.

— Живём зато… Дышим. Я под Одессой попал. Два раза из лагерей бежал. Полмесяца в Злынку пробирался.

— Пришёл еле живой, — перебила его жена. — А тут я нездорова, дочечка хворая, неизвестно — выживет ли…

— Дай нам поговорить, познакомиться, — сказал ей угрюмо Иван.

Хозяйка ушла к зыбке, а они, склонившись друг к другу, тихо вели беседу. Иван говорил как-то очень доверительно. Полицаи и староста знают, что он вернулся — пришлось зарегистрироваться. До войны работал в колхозе на животноводческой ферме бригадиром, зла никому не делал.

— Как думаешь, осилит нас немец? — вдруг спросил Иван.

Николай вскинулся, но ничего не сказал.

— Навряд, — сам себе ответил Иван. — Да… только я вот за сеном езжу, ты сапожки тачаешь.

— Ты меня за грудки не бери, — усмехнулся Николай. — Я и так полуживой… — Николай замолк, что-то помешало ему говорить. Он судорожно втянул в себя воздух, проглотил появившуюся знакомую горечь. — Хожу-брожу, как ночью. Кругом сонные. Ты первый, с кем говорить можно, понимаешь-нет. Где-нибудь тут есть партизаны?

— Нет. Точно знаю. Степь вокруг — не спрячешься.

Николай оделся и вышел в ночь. Шёл, не глядя под ноги, не зная куда.

Опомнился, лишь услыхав невдалеке справа выстрелы. Ветер донёс женский крик, потом снова три выстрела подряд — и тишина. Николай долго стоял, вслушивался, не замечал мокрого снега, залетающего под распахнутые полы фуфайки.

…Эта первая их встреча стала началом дружбы. Как только выдавался свободный вечер, Николай шёл к Ярышу. На полчаса хватало нехитрых кургузых новостей.

О своём разговоре со Львом Ивановичем Николай пока молчал.

Весна пришла быстрая, певучая. Закапало с соломенных стрех, по улице потекли звонкие ручейки. Николай подпёр повалившийся плетень, выбросил в огород со двора тающий снег, нарубил дров.

Сел передохнуть на завалинку, снял шапку с потной головы. Вдруг стукнула щеколда в калитке. На подворье вошёл полицай. Дядька не старый, здоровый, выбритый до синевы, в новом полушубке, игриво расшитом цветной сыромятью, на руке бело-жёлтая повязка.

— Здравствуй, Олейников. Как живёшь-можешь с молодой женой? Хорошо, говоришь? Ранение твоё поправилось? Не ранетый? Ну-ну, плети лукошко ивовое, гляди, карася словишь… Где Ульяна-то? Нету, говоришь. А у меня дело к ней — бригадиром её хотят назначить. Была же при Советах. Дело она знает. А ты за неё не крестись, она сама скажет. Передай, пусть зараз придёт в управу.

Уже от ворот кинул:

— Да, вот забыл ещё, мы тут команду по ремонту железной дороги набираем, ты не пошёл бы? Нет, говоришь? Ну, как знаешь. Так не забудь, пусть сегодня явится.

Совет держали недолго.

И разговор в управе тоже был короткий.

— Ну, коли не хочешь, в Германию отправим, а хахаля в лагерь за проволоку…

Не взвидев света, шла Ульяна по притихшим вечерним улицам. Хлюпал под ногами мокрый снег, низко над головой с шумом пролетели галки. Мысли набегали друг на друга, какие-то вялые, куцые. А что, если поехать вместе с Николаем на эти работы?.. До сих пор ничего не говорит Лев Николаевич.

Со двора почтаря Галковича высыпала весёлая компания. Тишину непривычно резанула гармошка, недружно частушечным гиком завыли пьяные голоса. Широко распахнулись ворота, и, высоко вскидывая ломкие ноги, на улицу вылетел гнедой жеребец с лентами, вплетёнными в гриву. Лентами были обвиты дуга и зёленые тонкие оглобли.

Выбежал почтарь, высокий худой человек с неестественно прищуренным правым глазом. Тугой самогонный дух вился вокруг него.

— Двух сынов в Гирманию посылаю! — пошатываясь из стороны в сторону, звонко закричал почтарь. — Вы меня знаете… Два года в гирманском плену… жил как лебедь… Культуре выучился… Почтой вот заведовал у вас… Теперь сынов провожа-аю! Учитесь, сынки! Не посрамите, кобели, отцовску белу голову…

Последние слова его покрыли рёвом и причитаниями.

— Цыц мне, дурьё! — взвизгнул почтарь, но тут же повесил голову, повернулся, пошёл в избу.

— Как живёшь, Уля? — спросила подошедшая Варя, школьная подружка. — Да не смотри ты на эту кумедию, как живёшь?

— Кто б подумал… — сказала в ответ, а больше самой себе Ульяна и, не прощаясь, медленно побрела на свою улицу.

Назавтра вечером Ульяна пошла ко Льву Ивановичу. Учитель жил далеко, на другом конце села. В ожидании Ульяны Николай, погасив коптилку, прилёг на лежанку, и снова в его памяти отчётливо встала картина гибели Сашка. Он увидел яму, устланную жёлтыми, красными листьями, Сашка…

В сенях послышались шаги Ульяны. Николай вскочил, открыл ей дверь. Ульяна устало склонилась к нему, заплакала.

— Немцы расстреляли того человека, Коля. Я знала его. Это Мельников, секретарь колхозной партячейки. Лев Иванович говорит, что его выдал кто-то…

Медленно бредут по степной дороге волы, взбивая белёсую пыль. Скрипят немазанные колёса арбы. Изредка волы останавливаются, приметив вывалившуюся из повозки свёклу, торопливо хватают и долго жуют на ходу, пуская длинные сверкающие слюни.

Иван Ярыш и Николай уже вторую неделю возят свёклу с полей на сахарный завод в Малую Виску.

— Спалил бы кто это завод, что ли, — бубнит Иван.

— Как же! Спалишь его. Видел вчера: две машины немцев с собаками приехали, полицаям не доверяют. Вот мину бы достать… Ты в них не понимаешь, Ваня?

— Нет. Я — пулемётчик.

Их догнал невысокий плотный парень, в кургузом выгоревшем пиджачке.