Изменить стиль страницы

Час уже не ранний, ближе к полдню. Самое пляжное время в такое солнечное утро, как сейчас. Но что-то не видели мы спешащих к морю людей. Да и вообще в парке не очень-то людно. А день воскресный. Странно… Вышли мы с Валентиной к пляжу. То есть к месту, где он находился в «мое» время. Нет пляжа. Нет под ногами золотистого мягонького песочка, ребристо укатанного волнами возле уреза воды. Все забетонировано. И путь к морю прегражден длинным забором из стальных шпунтов с многократно повторенной надписью белилами: «Купаться строго запрещено!» Молодой человек, бойко кативший впереди нас по бетону коляску с младенцем и остановленный мною для расспроса, объяснил:

— Лет десять назад начали строить шикарный причал для прогулочных судов. Возвели каменные террасы с колоннами и балюстрадой, видите? Уложили вдоль берега гранитные плиты. Вон они, в воде. Редкостный, особый гранит. Розовый. Откуда-то издалека везли… И внезапно остановили все работы, убрали краны, законсервировали стройку. Вот уже который год, пятый или шестой, ни пляжа, ни пристани…

— А где же купаться, загорать?

— В Ермоловке. В Солнечной. Там устроены великолепные пляжи.

— Но это ведь далеко отсюда, от Дубков. От парка с его кафе, аттракционами.

— Потому и пустовато тут в солнечную погоду. Все устремляются на пляжи. Так уж получилось.

— Странно, странно… — говорю я.

И это же пишу: странно! Затратить столько труда, столько денег, не одну сотню тысяч, наверно, и все бросить на корню. Темный я человек в строительных делах, темный…

Затянувшийся постскриптум завершаю еще одним интервью в Дубках.

Перекусив в молочном кафе, сижу в одиночестве на скамейке возле павильона. Жена удалилась в глубь парка, влекомая завистью к людям, которые выносят оттуда корзиночки с грибами, как с рынка… Сижу, значит, один, сытый, довольный. И вдруг, повернув инстинктивно голову вправо, замираю в ужасе. По дорожке катится такой же бело-черный комок шерсти с зубами, как и на Беговой улице день назад. А возможно, и тот же самый: поспешил прибыть вслед за мной из столицы в Сестрорецк на отдых. Поравнявшись со скамейкой, на которой сижу, резко, под 90°, свернул на сближение со мной. Невольно, в рефлексе, вскидываю ноги.

— Не бойтесь, не кусается… — мужской голос.

— Откуда я знаю, что не кусается, — говорю, продолжая прижимать колени к животу, вроде гоголевского Антона Прокофьевича, носившего «панталоны такого странного свойства, что когда он надевал их, то всегда собаки кусали его за икры». — Точно такая собачка, как эта, вчера в Москве…

— Такая?! В Москве?! — в голосе звенит возмущение на самой высокой ноте. — Да такая у вас в Москве только присниться может. Это же бикерстед-терьер (пишу породу, как услышал, не проверяя у знатоков). Понимаете, би-кер-стед! На всю страну двадцать один экземпляр, в Москве не зарегистрированы… У нас золотая медаль! Да и, видите, ветеринарный знак на груди.

— А что он означает?

— Укус безопасен.

— Но возможен? — не опускаю я ног.

— Мы не кусаемся, если нас не обижают. — Мужчина, видимо, не без юмора. — Вообще-то наш брат собачник — чокнутый брат. Но поймите, разве я, занятой человек, гулял бы три часа в день, если б не Ассоль… Да-да, ее зовут по-гриновски… И она обладает поразительным свойством. Выдыхает во сне кислород! И с ней можно спать вместе, дыша ее кислородом… — Низко нагнувшись, зашептал: — Хотите, могу достать такую же, вы мне нравитесь… Ассоль, Ассоль, куда же ты, моя милая? Иди ко мне, моя девочка…

Все. Постскриптум, оказавшийся длиннее самих воспоминаний о Зощенко, завершен. Возвращаюсь к основному тексту.

6

Приходила в редакцию молоденькая переводчица с не очень часто встречающимся именем Сусанна и совсем уж экзотической фамилией Згут, да и сама внешне по тому времени экзотическая, или экстравагантная, что ли. Ну а редакционные девицы, вербовавшиеся на журналистское поприще в основном из пионерских вожатых, учительниц начальных классов и соответственно экипированные, называли ее попросту «расфуфырей». На ней всегда были кофточки невероятных (опять же для того времени), расцветок, туфли на немыслимо высоких и тонких «гвоздиках», юбка (ах!) выше колен, в ушах каждый раз новые причудливой формы серьги или клипсы, губки накрашены до лиловости, ресницы веером-опахалом — словом, «вся из Парижа», как говорила машинистка Лиля, которая, в отличие от остальных дев, не скрывала своей зависти к нарядам переводчицы и в это «вся из Парижа» вкладывала больше восторга, чем суждения.

Переводчица была в значительной степени, если не главным образом, пересказчицей: под заметками, которые она вынимала из изящного лакированного ридикюльчика, стояло чаще слово «пересказ» и никогда, кстати, не указывалось, с какого языка сделан перевод или пересказ. А ответственный секретарь редакции, не по возрасту больший католик, чем папа римский, высказывал подозрение, что это вообще и не переводы и не пересказы, а просто собственный вымысел. «Коль так, — говорил редактор Коля Данилов, — то славно выдумано». Он явно покровительствовал Сусанне Згут и однажды в яростной схватке отстоял ее заметку про саламандр, которую «католик»-секретарь счел «неприличной даже для взрослой газеты, не говоря уж о пионерской» и просил запротоколировать его мнение. «Ладно, запротоколируем, — сказал Данилов, — а покуда пошли в набор. Отказываешься? Что ж, сам отправлю!»

Я разыскал в старом комплекте эту «крамолу»:

«САЛАМАНДРЫ

У берегов лесной топи между камнями и кореньями ползет грязное маленькое животное. Солнце разбудило его, выволокло из зимней норы. Животное осторожно сползает в воду. Тут и там мелькает в воде его сплюснутая полукруглая голова. Она то исчезает, то появляется снова, чтобы через миг исчезнуть опять. Только выскальзывающие со дна пузырьки говорят нам о том, где скрылась саламандра.

Как только минует зимняя спячка, серовато-черный самец снимает свой будничный макинтош. На спине его воинственно торчит зубчатая складка кожи. Белые точки, полоска с перламутровым отливом на боковой стороне хвоста да мраморные пятна — вот новый его наряд.

В поисках подруги проплывает самец-саламандра сквозь водоросли и корни, ползет по камням, вдохнет воздух и опять уйдет на глубину. Среди беспорядочной груды камней замечает он маленькое оливковое туловище саламандры-самки. Самец раскрывает спинной гребешок и цветным огоньком кружится над ней. Трудно узнать в этом ловком танцоре неуклюжее грязное существо, выползшее на первый солнечный призыв.

Самка прячет яички в безопасных местах. Медленно плывет она меж водяных растений, приклеивая тут и там по одному яичку.

Пройдет 13 дней, из этих круглых яичек выйдут крохотные личинки — новое поколение саламандр».

Прелестно, не правда ли?

…Как-то Данилов, первым просматривавший толстые журналы, поступавшие в редакционную библиотеку, воскликнул, листая ленинградскую «Звезду»:

— Вот и пошла Сусанночка в литературу, молодец!

В журнале была напечатана повесть из студенческой жизни, автор — Сусанна Георгиевская.

— Но ведь наша — Згут, — сказал кто-то.

— Вышла замуж, — сказал Данилов не без грусти в голосе.

Прошло несколько лет, шел второй год войны.

Со сторожевого корабля «Нептун» (СКР-20), на котором я плавал военкомом, меня перевели в Полярное, главную базу Северного флота, инструктором Политуправления. Приказ о переводе, переданный по радио, застал меня в Белом море, где наш сторожевичок нес дозорную службу, выслеживая неприятельские подводные лодки, пытавшиеся проскользнуть мимо Канина Носа. Мы только что отбились от очередного звездного налета вражеской авиации. С разных сторон заходят, бомбят, и мы увертываемся на стремительной циркуляции, одновременно зенитками заставляя немцев беспорядочно сбрасывать фугаски. Отбомбились они, ушли. Вдыхаю запах паленого в моей комиссарской каюте, куда спустился с мостика после боя: на подушке дымится осколок, единственный угодивший в корабль.

Прямой оказии из Иоканги в Полярное не случилось. Мне пришлось добираться сложным комбинированным и кружным путем: морем в Архангельск, затем поездом, с пересадками в Обозерской и Беломорске, в Мурманск, оттуда снова морем — Кольским заливом — до конечного пункта. На рейсовом катере — неожиданная встреча с Наденькой К., соседкой с Моховой улицы, из «дома Гончарова», которую знал девчушкой лет на пять моложе меня, бегала возле нас, мальчишек, в Летний сад. Потом встречал ее взрослеющей, когда наведывался с «морей» в Ленинград. И вот встретил расцветшей девицей во флотской форме — едет с командой таких же матросиков в юбках к месту службы — в Полярное. Обращала на себя внимание принадлежавшая к ним, но державшаяся в стороне, на отшибе странноватая девушка с беспокойным, блуждающим взглядом, который, я заметил, остановился вдруг на мне не то чтобы заинтересованно, а узнавающе, и тут же погас, ушел вкось, словно ошибся. И мне в ней тоже почудилось что-то знакомое. Я спросил Наденьку:

— Кто это?

— Говорят, писательница. Но она-то сама отрицает. И кем была, не говорит. Пришла к нам в запасный полк. Почти все — ленинградки, блокадницы. Едва оправившиеся от голода, потерявшие близких. У меня мама погибла. У нее, у Сусанны, — муж, сын-малышка. А она и об этом молчит, и вообще слова из нее не выдавишь. Вся как из камня, только что движется…

Сусанна? Я вгляделся. Это была Сусанна Георгиевская. Но в ней ничего не осталось «от Парижа», от кокетливой переводчицы изящных сказок. Облик женщины, совершенно отрешенной от забот о своей внешности. Лицо тронуто глубокой, навсегда застывшей печалью. Не по размеру широкая форменная юбка, висящая мешком, из-под неотутюженной фланелевки виден торчащий ворот мужской рубахи вместо тельняшки.