Изменить стиль страницы

Такой запомнилась она мне, таким ее тогдашний облик вошел в мою память.

А вот сам разговор, слова, которые произносились и, наверно, были слышны на третьем этаже у Чумандрина, из памяти выпали. Я мог бы их сейчас запросто воссоздать, их легко придумать, поскольку характер разговора абсолютно ясен: я назвался, объяснил, зачем пришел, и она согласилась выполнить мою просьбу, просьбу редакции. Но выдумывать слова, фразы не хочу, да в этом и нет необходимости. Существует документальное свидетельство этой встречи: напечатанное в юбилейном номере приветствие Ольги Берггольц, «организованное» мной. И это не просто, знаете, традиционное поздравление, какими набита праздничная газета, а… Впрочем, судите сами:

«Перед Первым мая в 1925 году я пришла в «Ленинские искры». Я принесла туда стихотворение. Оно называлось «Красное знамя». И начиналось так:

Чье созданье это знамя?

Кто соткал его, когда?

Чьими мощными руками

Создан алый стяг труда?

Это знамя днем и ночью

До сегодняшнего дня

Ткал великий ткач рабочий,

Мысли гордые храня.

Стихотворение приняли и попросили меня написать о том, как в нашей школе готовятся к первомайскому празднику. Тогда во всех школах в первый раз делали красные гвозди́ки, чтобы Первого мая продавать их на улицах в пользу беспризорных ребят. Я написала, как в нашей 117-й школе за Невской заставой делают гвоздики, готовят спектакль и учат песню «Мы — красная кавалерия». Эта песня тогда только появилась в школах.

Заметку и стихотворение напечатали. С тех пор я часто стала бывать в редакции «Ленинских искр». Она помещалась в самом большом доме на Невском, в начале проспекта. Почти что под крышей.

Мне очень нравилось в редакции, я сидела там всегда долго, смотрела, как приходит детвора, как правят заметки, как делают газету. Я решила, что сама буду обязательно работать в газете.

В «Ленинских искрах» я получила первые навыки газетной и литературной работы. Печаталась я в этой газете долго, даже когда училась в университете. Самая первая моя книжка «Как Веня поссорился с баранами» также была издана «Ленинскими искрами».

Поздравляю родные «Искорки» с юбилеем».

И опять же не помню, написала она это сразу при мне, возле примуса, или прислала по почте, или сама принесла в редакцию. Ближе к истине, сдается, третье — пришла, когда меня не было. А что уж точно помню, так это подпись под статьей: «Деткор Оля Берггольц», так было в рукописи. Но наш не по возрасту осторожный, не склонный к шуткам ответственный секретарь «деткора» убрал, «Олю» заменил на «Ольгу» и поставил заголовок «От деткора к писателю». В материал было заверстано довольно крупное овальное фото автора. Ретушь прибавила возрасту и напрочь упрятала задиристого мальчишку. Снимок анфас, курносинка исчезла, голубизну глаз тоже, само собой, не передало клише, глядят они на мир задумчиво, даже с некоторой тревогой. Это, несмотря на плохую типографскую печать и печать времени, пожелтевшее фото сохранилось.

Вторая встреча с Ольгой Берггольц — через много лет, где-то в шестидесятых годах, точнее сказать не могу. Время летит на космических скоростях — это факт твердо установленный — и не только для стариков, как прежде считалось, бежит оно так. Молодые нынче тоже жалуются на быстротечность времени. В этом своем движении оно, проносясь, сдвигает и перемешивает события в нашей памяти. То, что с ней происходит, можно назвать аберрацией внутреннего зрения: далекое видится близким, близкое далеким.

Встреча — неожиданная, мимолетная по своей краткости, но не летящая мимо души и сердца… У меня было дело в «Литературной газете». Я стоял внизу, в вестибюле, дожидаясь возвращения секунду назад ускользнувшего от меня лифта; на второй кабине висела табличка: «На ремонте». С улицы вошла пожилая женщина в вязаной накидке и остановилась чуть поодаль, тоже поджидая лифт. Я тотчас узнал ее, хотя и не видел все эти годы, узнал, скорее всего, по фотографиям в сборниках стихов, на суперобложке «Дневных звезд» — одной из самых близких мне по духовному строю книг. Но думаю, что узнал бы и без этих снимков. Есть лица, которые, несмотря на всю тяжесть отпечатков, положенных на них временем, несмотря на глубокие складки усталости возле рта и ставшие печальными глаза, не меняются в какой-то главной своей сути. В чем эта суть, трудно бывает определить, у каждого она своя. И если сохранилась, вы по ней узнаёте человека даже при самых резких физических изменениях его наружности, его лица.

Я в подобных ситуациях, будучи неуверенным, что меня тоже узнали, никогда, первым не открываюсь, чтобы не оказаться в неловкости.

У меня бывали такие случаи в жизни.

Когда мы зимой 1940 года ходили на флагманском ледоколе спасать, вытаскивать «Седова» изо льдов Гренландского моря — о чем вы еще прочтете в этой повести, если захотите дочитать ее, — с нами отправилась в числе журналистов и маленькая киноэкспедиция — три человека, которую возглавлял уже тогда знаменитый оператор, побывавший в Испании, в Китае. Несмотря на громкое имя, он вел себя просто, проще, например, своего помощника-звуковика, заносчивого парня, хотя и никому не известного. Со знаменитым у нас установились отношения, которые не назову близкими, — для особого сближения просто не хватило времени, — но мы были на «ты», он охотно разговаривал со мною, и, думаю, не потому только, что я, как парторг похода, ведал корреспондентской очередью в радиорубку, а он тоже корреспондировал в одну из центральных газет. Короче, мы вернулись из плавания, во всяком случае, хорошо знакомыми людьми, и, когда я вскоре оказался в Москве, он пригласил меня на просмотр своего фильма о седовцах, о нашем походе. Прошло не так уж много лет, сразу после войны я работал репортером в ленинградской «Вечерке» и однажды получил задание, а вернее сказать, сам напросился на него: взять интервью у приехавшего в город прославленного кинодеятеля, того самого оператора, ставшего еще более знаменитым. В успехе предприятия я не сомневался: мы же на «ты». Я знал, что он остановился в «Астории», позвонил в номер, смело назвался, но был переспрошен, повторил фамилию, снова был переспрошен («кто, кто?»); начав с «ты», перешел на «вы», напомнил поход за «Седовым», поход он вспомнил, а меня с трудом, в смутности, да и то уж скорее из вежливости. А на мою просьбу дать интервью сослался на чрезвычайную занятость. С грустью положил я трубку, сочувственно поглядывали на меня товарищи по редакции…

Другой похожий эпизод произошел уже в мою бытность очеркистом «Огонька». За двадцать лет, пока я там пребывал, сменилось несколько заместителей главного редактора. Одно время эту должность занимал Михаил Николаевич Алексеев, известный романист (тогда еще не такой известный). Мы с ним люди совершенно разные — и по биографии, и по воспитанию, и по характеру, правда, почти земляки — я из Саратова, он из-под Саратова, из села Монастырское. Несмотря на несхожесть по большинству, что ли, человеческих параметров, у нас с Михаилом Николаевичем установились деловые, благорасполагающие друг к другу отношения. Ему нравилось, как и что́ я пишу, а мне нравилось, что ему это нравится. И вот как-то он сказал мне: «Тебе пора собрать очерки в книгу, и будет она не хуже, чем у других». — «Страшновато, Миша!» — сказал я. «Я тебе поспособствую, — сказал Алексеев. — Тут в одном из издательств отделом прозы заведует мой большой приятель, с которым мы вместе кончали Высшие литературные курсы». — «Кто же это?» — «Писатель К.» — «Кто, кто?» — переспросил я. «А чего ты так удивился?» — «Разве он в Москве?» — «Давно в Москве». — «Странно, — сказал я. — И не дал о себе знать. Ему-то известно, что я в «Огоньке»… Мы с ним в войну работали в газете североморских подводников «Боевой курс». Я — редактором, он — секретарем. Хорошо у нас получалось, дружно». — «Ну так и вовсе прекрасно!» — сказал Алексеев. «После войны, — продолжал я, — он приезжал в Ленинград, жил у нас недели две, мама обхаживала его, как могла, он ей ручку целовал. А мне оставил свой минский адрес, приглашал, но когда я приехал в командировку в Минск, до́ма по такому адресу совсем не оказалось». — «Случайность, — сказал Алексеев. — Ты, видно, сам что-то с адресом напутал. Парень-то он неплохой. И вообще фронтовую, военную дружбу люди в себе хранят, это — святое! Давай рукопись, не драматизируй по пустякам…» И я вручил ему через несколько дней папку с рукописью, и он отправился с ней в издательство к К. А на другой день мы встретились с Михаилом Николаевичем в редакционном коридоре «Огонька», и в глазах у него была грусть, и казалось, что ему желательно их, глаза, отвести от меня. «Ну что?» — спросил я, хотя и догадывался, что этот вопрос можно уже не задавать. «Он тебя не знает. В войну он действительно воевал на подплаве, но тебя не помнит. Рукопись взял с неохотой, сунул в дальний шкаф, сказав, что у них и без того редакционный «портфель» забит, и автору придется долго ждать ответа». Алексеев удара не смягчал, как и полагается делать в разговоре мужчины с мужчиной. Я долго не ждал, я передал рукопись в другое издательство, где у меня не было никаких знакомств. И когда через два примерно года мне позвонила редактриса из первого издательства и сказала, что товарищ К. поручил ей ознакомиться с моей рукописью, я сказал, что она может прочитать ее уже в качестве изданной книги… В недавно опубликованных посмертных мемуарах писателя К. «Годы в Заполярье» прочел: «…прислали редактором ленинградца… (следует моя фамилия. — А. С.). С этим стало куда легче работать. Сам он журналист, и журналист стоящий, талантливый, дельный». Ну, слава богу, оказывается, я все-таки не наврал Алексееву. И это тем более приятно, что воспоминания К. напечатаны в журнале «Москва», который Михаил Николаевич редактирует.