Изменить стиль страницы

«Жалею, что не смогу встретиться с леди Астор в Ленинграде. Уезжаю в отпуск с детьми в Германию, а затем, возможно, в Англию, чтобы повидаться с родственниками.

Леди Астор объявила, что любопытствует, как мы живем, т. к. чувствует известную ответственность за наше благополучие: одинокая вдова с двумя ребятами в чужой стране… У соседей по дому, у моих сослуживцев, у учителей моих детей, которым обеспечено образование соответственно их склонностям, наша «покровительница» сможет получить исчерпывающую информацию, интересующую ее. А я пользуюсь случаем выразить благодарность всем товарищам и организациям, сделавшим так много для того, чтобы чужая страна стала для нас родной. У моей семьи нет оснований для возвращения в Великобританию. Наш жребий вернее и лучше, чем участь миллионов английских безработных.

Это здесь увидит леди Астор, если, конечно, захочет увидеть…»

Мэри в отличие от своего, как она говорила (а говорила она по-русски, как заправская русачка), «аполитичного и бузотеристого» братца Алланчика, вечно попадавшего в какие-нибудь передряжки, из коих его вызволяло лишь иностранное происхождение, была чрезвычайно активна на общественном поприще. Она быстро и прочно вписалась в новую для себя среду, сперва пионерскую, а затем комсомольскую, тогдашний стиль которой стал для Мэри органичной сущностью. С «Искорками» она была связана с первых дней появления в городе, деткорствовала, «скакала», разумеется, в «легкой кавалерии», а студенткой то и дело заскакивала, забегала в редакцию и однажды оказала нам с Гришей Мейлицевым, репортерам, неоценимую услугу.

В Ленинград приехал Герберт Уэллс, завершавший свой второй визит в Россию. Первый, в 1920-м, он, наоборот, начинал в Петрограде. Было известно, что он неохотно дает интервью, в Москве сказал несколько слов для звукового кино, в нашем же городе никому из журналистов не удавалось пока встретиться с ним. А мы с Гришей ухитрились. Глагол избран правильно: в основе наших действий лежала хитрость. Правда, она не, полностью осуществилась — наполовину, но мы все же повидались с Уэллсом, не пишу — разговаривали, потому что разговаривала с ним Мэри… Разрабатывая план проникновения к труднодоступному, несговорчивому фантасту, мы, естественно, сразу подумали о нашей приятельнице-англичанке, уверенные, что она согласится нам помочь. И не ошиблись.

Замысел был таков: старик избегает встреч с журналистами, но непременно захочет увидеться с представительницей семьи Мортон, чью историю наверняка знает, не может не знать: в Англии много о ней писали. Он обязательно примет Мэри, а все остальное будет зависеть от нее самой: надо усыпить бдительность собеседника и, незаметно переведя разговор на интервью для детской газеты, ввернуть несколько подготовленных нами вопросиков с ненавязчивой, нетенденциозной формулировкой. («Только так, — говорил Данилов, проверяя наш вопросник. — Чтобы не спугнуть жертву!») О любви к книге, о пользе знаний, о дружбе детей всего мира… В том, что нашей соучастнице это удастся, мы не сомневались: умна и находчива. Раздумывали, идти ли ей одной или вместе с нами. Видимо, для большего камуфляжа разумнее был первый вариант, но очень уж нам с Гришей не терпелось повидать Уэллса, и мы направились в гостиницу «Астория» втроем.

Все шло поначалу как нельзя лучше, в полном согласии с планом. Поднялись на этаж. Мэри постучалась в указанный портье номер, и дверь мгновенно открыл, будто стоял за нею и ждал нас, сам Уэллс. Похоже, он действительно кого-то ждал или собрался уходить: одет не по-домашнему, в строгий вечерний костюм для приемов. Что-то помешало ему пригласить посетительницу в комнаты, он вышел к ней в коридорный холл, и мы с Гришей, замершие в сторонке, возле лифта, слышали их разговор, ни слова не понимая, лишь по тону, по жестикуляции, по мимике догадываясь о его характере. Они говорили сначала стоя, чувствовалось, что Уэллс спешит, потом присели к столику в холле, мы ждали, что Мэри вот-вот вынет приготовленный блокнот из сумочки, но вынул записную книжку ее собеседник, и по интонациям было видно, что вопросы задает он, а не Мэри, что вроде бы не она берет интервью у Уэллса, а он у нее. К нашей грусти, так и получилось. Фамилия Мортон, как мы и думали, была известна писателю, более того, будучи знакомым леди Астор, он участвовал в том пари, и теперь, заинтересовавшись судьбой семейства, переехавшего из Англии в Россию, решил записать рассказ Мэри, а она… она, увлекшись, забыла, что должна не давать, а брать интервью! О чем вспомнила уже после того, как старик, поблагодарив ее и поцеловав ручку, а нам приветственно и не без ехидцы во взоре помахав рукой, удалился в свои апартаменты. И было ясно, что матч закончен с результатом 1:0 в его пользу, причем мы сами себе забили гол в ворота и реванша не будет. Привыкшие частенько утирать нос соперникам из других газет, опережая их в перехвате «бацилл», сенсаций, мы должны были признать, что на сей раз основательной утирке подверглись наши собственные с Гришей репортерские носы. Но все-таки — все-таки! — мы были единственные ленинградские журналисты, которые ухитрились встретиться с недосягаемым Уэллсом. Это утешало в какой-то мере.

И еще о «бациллах». Однажды попалась под карандаш такая, что и вспоминать совестно. Но буду правдив и объективен. Сохранилось наглядное доказательство моего позора, обрывок старой фотографии, на которой юный репортеришка берет интервью у человека в огромном лохматом малахае, в полосатом халате. Это я, обставив всех конкурентов, всех их обскакав, «догнал» всадника — разыскал и приволок в редакцию участника конного пробега Ашхабад — Москва. О героях-туркменах, совершивших бросок через пустыню, писали в центральных газетах. И вдруг один из них объявился в Ленинграде. Где и как я его нашел — убейте, не могу вспомнить. Факт, что нашел! Сам по себе красочный рассказ конника был расцвечен еще и моей фантазией. И когда я отдиктовал его машинистке Лиле, первой и беспощадной оценщице наших литературных потуг, она, бесстрастно отстучав вдохновенное сочинение, сказала как бы мимоходом, глядясь в зеркальце и подкрашивая губки:

— Красиво… А я у этого твоего кавалериста вчера на Кузнечном рынке урюк покупала, хочешь угощу? — и протянула кулек. Урюк был деталью, несколько нарушавшей героический портрет. А затем последовал добивающий удар: в полном списке участников пробега, присланном из ТАССа, моего ашхабадца не обнаружилось…

4

Приходил, нет, лишь единственный раз пришел в редакцию непомерно высокий молодой человек в длинной военной шинели, из-под которой выглядывали обмотки. Он задел головой притолоку двери, отчего закачалась, дребезжа, вся полустеклянная перегородка, отделявшая большую комнату со столами литсотрудников от маленькой, где сидели два секретаря: ответственный и литературный — Константин Игнатьевич Высоковский, для всех нас дядя Костя. Вошедший, растерявшись из-за своей неловкости и поэтому сильно заикаясь, сказал, что он «м-московский поэт», назвался, но фамилия, произнесенная с еще большим заиканием и начинавшаяся тоже на «м-м», никакого впечатления на дядю Костю не произвела. Поэт выложил из планшетки на стол несколько страничек машинописного текста, не очень четкого, третий или даже четвертый экземпляр, что уже, надо полагать, вызвало раздражение у Константина Игнатьевича. Он проглядел, пролистал сочинение, хотел, похоже, произнести строгие слова, но, глянув на робко взирающего с высоты своего роста автора, сказал снисходительно:

— Стих, знаете, крепкий, грамотный, но мы поэм не п-печатаем.

Это неожиданное заикание, которое конечно же было у никогда не заикавшегося Высоковского случайным, непроизвольным, могло показаться передразниванием, и дядя Костя, желая исправиться, сказал:

— Из-звините, — снова заикаясь.

— Извините! — сказал, не заикаясь, поэт и удалился.

Через некоторое время «Ленинские искры» перепечатали на полном развороте из журнала «Пионер» поэму Сергея Михалкова «Дядя Степа».

Этот эпизод был долго в редакции поводом для шуток о том, «как дядя Костя прозевал дядю Степу», но авторитета Константина Игнатьевича Высоковского в наших глазах не поколебал.

Старше всех нас в редакции — таких, как Гусев, Данилов, Таубин, Белилов, на 8—10, а таких, как Гриша Мейлицев, Мотя Фролов, Сева Игнатьев, Саша Липчин, я, недавние деткоры, на все 18—20 лет, он пришел в «Искорки» из «академии Маршака». Так называли детский отдел Гослитиздата, руководимый Самуилом Яковлевичем Маршаком и знаменитый тем, что на долгие годы, а лучше сказать, навсегда, определил стиль и класс советской литературы для детей. Что-то там произошло, какая-то размолвка с властным «президентом», и никогда ни перед кем не гнущийся Константин Игнатьевич «переехал» с Невского из Дома книги к нам на Фонтанку, принеся с собой дух и принципы маршаковской школы, которые, несмотря на личные расхождения, исповедовал всю жизнь: писать для ребят, как для взрослых, только еще лучше, не сюсюкать, не расстилаться, не заискивать перед ними, не болтать праздно, а вести дельный, серьезный разговор на базе твердого знания того, о чем пишешь. Эти постулаты он внедрял, вколачивал в нас беспощадно. На стенке над его столом висел плакатик: «Рукописи с пустопорожней болтовней не принимаются!»

…Минувшей ночью привиделся сон, который спешу занести на бумагу: сны быстро забываются в деталях.

Где-то за границей я, в туристской поездке.

Старинный городок, дома́ в готическом стиле.

А гостиница, где мы остановились, не по городку — из современных многоэтажных, похожая на нью-йоркскую «Говернор Клинтон» на 7-й авеню, живу, как и там, на 33-м этаже.