Изменить стиль страницы

В 1938 году, осенью, я тоже охромел, правда, не навсегда, но на длительное время.

Случилось это при обстоятельствах, которые изложу сейчас коротко, собираясь еще к ним вернуться.

Ледокол «И. Сталин», только что построенный на Балтийском заводе, флагман арктического флота, шел в свой первый рейс — в высокие северные широты. Там, зажатые льдами близ Новосибирских островов и уносимые все выше, дрейфовали почти уже год три ледокольных парохода — «Седов», «Садко» и «Малыгин», — которым грозила вторая зимовка. Их нужно было выручать. К ним подобрался испытанный выручальщик «Ермак», вытащил, вывел за собой «Малыгина» и «Садко», а «Седову» со сломанным рулевым управлением, да и сам поколоченный и покалеченный торосами, помочь при всем старании не смог. На помощь «Седову» и был послан флагман. Вел его капитан Воронин, командовавший прежде и «Седовым», и «Сибиряковым», и «Челюскиным», и «Ермаком», человек, чьи жизнь и плавания еще ждут большой книги. А пока — только маленький эпизод из нашего похода.

В море Лаптевых попали в густейший туман, в мерзопакостную сырость. Решили приблизиться для ориентировки к берегу, шли по радиопеленгам, по счислениям. Штурмана докладывали их Воронину, не покидавшему ходового мостика. По расчетам, до острова Большевик оставалось 100 миль. «Мы ближе, — сказал Воронин, не глядя на прокладку, на карту. — Проверьте-ка цифры». Пересчитали — 100 миль. «Нет, — повторил Владимир Иванович. — Ближе! Вон гляньте, пуночка села на поручень. Она так далеко в море никогда не залетает, у нее свое счисление, свои точные пеленга. Мы по ним и пойдем». И оказался прав вместе с птахой, знакомой ему с поморского рыбачьего детства. До берега не было и половины пути, начисленного штурманами: ледокол снесло течением.

Флагман спешил к «Седову», которого отнесло уже за 83-ю параллель. Отнесло в дрейфе. А в свободном плавании таких широт никто еще тогда не достигал.

«От острова Котельный, — пишет мне из Ленинграда мой друг Сан Саныч (Александр Александрович Гнуздев, капитан дальнего плавания, тогдашний наш 2-й штурман), — мы пошли в сравнительно легких льдах напрямик на север примерно по меридиану 130° по радиопеленгу «Седова», надеясь быстро подойти к нему. Но вскоре встретили тяжелый лед. Продвижение резко замедлилось, стали то и дело застревать. Шел напряженный обмен телеграммами с Москвой, с руководством Главсевморпути. Мы подробно докладывали обстановку… Постепенно доползли до широты 83°, пересекли ее. И остановились в ледяном поле, милях в 60 от «Седова», по чистой воде — пустяки, а тут — самые трудные, может быть, и непреодолимые мили. Стоим сутки, дожидаясь распоряжений из Москвы. Воронин нервничал, ворчал: «Не пускают…» Он считал, что есть шанс пробиться. Но можно было и московское начальство понять: сдерживало имя ледокола. Было бы другое название… А застрять и, обезуглившись, зазимовать, угодить в долгий дрейф с таким именем на борту?! Разрешить пойти на подобный риск начальство, что называется, не рискнуло. И нам приказали возвратиться на юг».

Пока мы стояли в ожидании, и случился казус со мной.

Корабельный кок выбросил за борт, на лед, банки из-под мясных консервов, замусорил, считайте, центральный арктический бассейн. На запах съестного выполз из полыньи огромный моржище, видно, на разведку, чтобы повести за собой стадо. Он не успел как следует разнюхать обстановку, как был настигнут пулей. Ее послал из винтовки с мостика Воронин. И те, кто находился на палубе, бросились к штормтрапам, свисавшим с борта. Чтобы добить раненого зверя, отползавшего к полынье, не дать ему уйти. Среди кровожадной публики очутился и я. В азартном стремлении всех опередить, я, минуя штормтрап, сиганул через фальшборт с почти трехметровой высоты. Пригнулся в прыжке, распрямился, приземлившись, вернее, приледнившись, а шагнуть не смог, страшная боль, пронзившая левую ступню, припечатала меня ко льду. Обратный путь я совершил вместе с тушей моржа — мокрой, холодной, окровавленной. Нас поднимали краном в грузовой сетке из тонких проволочных тросов. На четырех концах — кольца, которые накидываются на гак, прикрепленный к шкентелю крана; они стягивают сетку, получается большая авоська. На дне ее — лючина, доска с люка, дабы при стяжке не придавило друг к другу подымаемых — моржа и меня. На палубе я был подхвачен матросами и, подпрыгивая на одной ноге, заковылял с их помощью в лазарет.

«Таким манером, — пишет мне Сан Саныч, — ты можешь считать, что сорок лет назад установил мировой рекорд прыжка без парашюта за 83 градусом северной широты…»

Судового врача Т., красивого грузина, будто сошедшего с иллюстраций к «Витязю в тигровой шкуре», в лазарете не оказалось. До прыжка на лед я видел его на спардеке, он бегал с «ФЭДом», фотографировал, а сейчас, наверно, проявлял пленку — любимейшие занятия, ради которых он, похоже, и отправился в рейс. Когда фельдшер Митя своими мягкими многоопытными пальцами осторожно снял ботинок с моей ноги, оголил ее, явился и Т. Глянул на опухшую, посиневшую ступню, прикоснулся к лодыжке и сказал: «Сильный ушиб… Компрессик! Три дня постельного режима». Митя, отступивший в сторонку, я, приметил, недовольно мотнул головой, но возразить начальству не осмелился. Начальство было прислано на ледокол почему-то из Института мозга, где Т. состоял старшим научным сотрудником. Может, наверху, в человечьей башке, он что-то и петрил, ну а все остальное в теле, «низы», как называют моряки нижние палубы, было для него, по-моему, темным лесом, гораздо темнее и непонятней, чем для того же Мити-фельдшера… Я пролежал назначенный срок, опухоль спала, как бы подтверждая диагноз. Меня спустили с койки. Ходить было больно, но Т. сказал: «Разойдешься… Массажик, втирания… До свадьбы заживет!» Так и прохромал я весь рейс и продолжал хромать, вернувшись из плавания. Кто-то из друзей посоветовал обратиться в Институт травматологии на Петроградской стороне, неподалеку, кстати, От Института мозга, куда возвратился со своими фотографическими трофеями доктор Т. В детстве мама возила меня на Петроградскую к известному профессору-хирургу Вредэну показывать выпирающие косточки на моих коленках… Я знал, что Вредэна уже нет и заменяет его новое светило в хирургии профессор Рубинштейн. Попасть к нему трудно, запись чуть не за полгода, но мне устроили протекцию. И вот я в клинике, дождался вызова, вхожу в кабинет и вижу за столом репортера Р. в белом халате. Я подумал, что он собирает тут материал и, как обычно в лечебных заведениях, ему выдали на время халат.

— Здравствуйте! — говорю, как знакомому по редакции. — Я к профессору Рубинштейну…

— Здравствуйте! — говорит. — На что жалуетесь?

— Да вот с ногой плохо. Хочу показать профессору. Он что, вышел?

— Ложитесь, прошу, раздевайтесь.

— Но… — говорю.

— Я и есть профессор Рубинштейн… — говорит, выходя из-за стола и прихрамывая, репортер Р.

Осмотрев ногу, он сказал:

— Кто вас лечил? Типичная профессиональная травма.

Я подумал, что он имеет в виду профессию репортера.

— Мы такой перелом называем матросским. Случается при палубных работах, при падении с мачты, в трюм…

— Я прыгал за борт на лед… — сказал я.

— О, любопытно! Такое в моей практике еще не встречалось… Косточки срослись неправильно, надо бы заново ломать. — И увидев в моих глазах ужас: — Но постараемся залечить консервативным способом.

Протягивая мне листки с назначениями, прибавил к ним с просительной улыбкой еще один листок со стола.

— Вы не будете сегодня в редакции? Не сочтите в тяжесть, передайте, пожалуйста, ответственному секретарю вот эту небольшую информацию в номер. В Ботаническом саду расцвела виктория-региа…

Я посмотрел на подпись под заметкой: Б. Рейч. Постоянный журналистский псевдоним профессора Б. М. Рубинштейна.

3

Приходила англичаночка Мэри. Сначала как пионерка, потом как пионерская вожатая, потом студенткой университета, филфака. Девочкой была похожа на свою американскую тезку Мэри Пикфорд. Но чуть повыше росточком и не такая уж «жгучая» блондинка. Повзрослев, сильно вытянулась, еще потемнела и стала больше напоминать другую кинозвезду, шведку Грету Гарбо. Я мог бы обойтись без сравнений, Мэри и сама по себе была хороша, привлекательна. И носила известную в Англии и у нас в стране фамилию: Мортон.

Историю семьи Мортон широко распубликовали газеты, как «пари леди Астор». Эта дама, принадлежавшая к числу богатейших людей Великобритании, депутат парламента от консервативной партии, напечатала обращение к рабочим, в котором говорилось: «Вы защищаете СССР, но только на словах, а на деле никто из вас не отважится поехать в эту страну ужасов и прожить там хотя бы два года. Держу пари и все путевые расходы беру на себя». Пари с друзьями и знакомыми были не шутливые и не шуточные — на довольно крупную сумму. Но гораздо крупнее оказались предстоящие расходы на оплату переезда желающих поселиться в стране большевиков: десятки пролетарских семей из разных городов подали заявки. Затея получалась накладной даже для такой состоятельной леди, она забила отбой, согласившись финансировать поездку лишь одной семьи. Тянули жребий, и вытянул его литейщик Джеймс Мортон из Ливерпуля. В августе 1926 года он, его жена Рэй, 10-летняя дочка Мэри и сын Аллан, 7 лет, покинули Англию на советском теплоходе «Кооперация». Поселившись в Ленинграде, Джеймс пошел работать в литейный цех «Красного путиловца», а через два года (срок пребывания в СССР, объявленный инициаторшей пари) умер от рака, которым заболел еще несколько лет назад на родине. А еще через три года в туристскую поездку в Советский Союз собралась леди Астор. В связи с этим ленинградские газеты, в том числе и «Ленинские искры», напечатали письмо Рэй Мортон, оставшейся навсегда в нашей стране: