Изменить стиль страницы

Пограничная собака была конечно же вне подозрений. И все же мама вступила в переговоры с молоденьким командиром пограничников, носившим два «кубаря» в петлицах, по-нынешнему — лейтенантом. Спокойно договорились обо всем необходимом в таких случаях и прежде всего о ветеринарной справке на собаку. В понедельник за этой бумагой поехал в Белоостров, в штаб погранотряда, мой старший брат Валька, но вернулся без нее, произошла какая-то задержка с оформлением. И мама повезла меня к «Пастеру» на Петроградскую сторону. Я получил укол в живот. Второго не последовало, прибыл документ: овчарка в полном здравии… Через много-много лет я познакомился с генералом А. из пограничных войск. Сюжет требует, чтобы он оказался тем самым лейтенантом с сестрорецкого перрона. И я не могу не уступить требованиям сюжета. Генерал помнил тот случай, помнил пса. Это был ставший впоследствии знаменитым Азиат. Опробовав впервые молодые зубы на будущем специальном корреспонденте «Огонька» и определив этим его карьеру, Азиат за время долголетней службы на границе участвовал в задержании 119 нарушителей.

Сюжет есть сюжет, и он развивается.

Мысль о свидании с Сестрорецком не оставляла меня и вскоре осуществилась.

В день отъезда произошел эпизод, придавший всей поездке символический, если хотите, характер.

Я стоял на Беговой улице в ожидании троллейбуса. А машина все не шла и не шла. «Пока водители в «козла» не добьют, не дождешься, а потом гуськом потянутся…» — сказали в очереди. Я торопился и, увидев показавшийся на мосту трамвай, который тоже мне годился, побежал ему навстречу через дорогу к остановке. А мне навстречу, наперерез из проезжавшего мимо «жигуленка» выкатился в неожиданно приоткрывшуюся дверцу бесформенный комок шерсти с зубами. Крошечный собакевич, столкнувшись с препятствием, в прыжке ловко цапнул меня чуть пониже исторического в моей жизни, пятидесятилетней давности, укуса. В происшедшем можно было углядеть некий вещий знак, напутствие свыше и уж, во всяком случае, совершенно определенную связь времен.

Она, связь времен, если перейти от шутки к серьезному тону, сопутствовала мне, а скорее сказать, преследовала меня во все дни пребывания в Сестрорецке.

В первое же утро на даче у Березкиных мы поднялись с Валентиной пораньше, пока хозяева спали, и тихонечко, дабы их не разбудить, отправились на розыски следов моего детства. Мы вышли проулком к левому берегу Гагарки, бывшему болоту, и упомянутых «следов» здесь, естественно, обнаружить не могли. Хотя когда-то мы, мальчишки, бывали и на болоте — лазали за клюквой, за кувшинками, вторгаясь в лягушачье царство. Гагарка была вся в густой тине, в которой и лодки застревали, и, чтобы перебраться с берега на берег, приходилось совершать солидный, чуть не с километр, крюк к железнодорожному мосту. Теперь через Гагарку перебросили еще один, широкий, железобетонный, прямо к Литейной, как раз и соединяющий ее с Приморским шоссе. А сама Гагарка очищена и превратилась в гавань для баркасов, мотоботов, катеров; уходящих отсюда на рыбный промысел в залив. По ассоциации, по контрасту с этими суденышками — вон одно с грозным именем «Корсар» на борту продирается, постукивая дизельком, к устью — я подумал о больших океанских кораблях, которые проектирует в своем КБ Шурик Н., лауреат, профессор, доктор технических наук; с ним мы в малолетстве тоже, как и с Валькой Зощенко, гоняли в футбол и лазали за клюквой на болото. А вот и дача, где жил с матерью Шурик, ее легко отличить, от соседних по кирпичному нижнему этажу и наружной лестнице в деревянную мансарду. Правый берег Гагарки в нетронутости, годы, война пощадили его, все дачи здесь старые, памятные мне, я узнаю́ их. Узна́ю ли нашу на Литейной, если сохранилась?

День воскресный, час ранний, улица еще не проснулась. Мы единственные на ней прохожие. Шуршит под ногами щебенка, которой сплошь покрыты и проезжая часть, и дорожка-тротуарчик вдоль заборов: Литейную готовят под бетонное покрытие, чтобы не уступала Приморскому шоссе, куда вольется. И негде нынешним мальчишкам гонять здесь в футбол… Я вглядываюсь в строения четной стороны, в уцелевшие старые номерные знаки, сами номера еще просматриваются сквозь ржавчину, а стоявшие когда-то на табличках имена владельцев уже и не прочтешь. Вот три буковки на одной вижу: «Фир…» Память сразу подсказывает: Фирфаровы, и тут же к ним подстраиваются, возникают Архапотковы, Бобровы, Емельяновы, Борисовы, самые распространенные прежде в Сестрорецке фамилии. Они мелькают и на страницах недавно вышедшего толстого тома «Истории Сестрорецкого завода». Раньше оружейного, теперь инструментального, поставленного на Сестре-реке Петром Первым, по указу которого свозились сюда с Олонецких заводов «на вспоможение» мастера, «работные люди». Уже тогда, судя по хранящимся в заводском музее спискам, были среди них Фирфаровы, Бобровы, Емельяновы, разросшиеся с годами: в широко разветвленные семьи, или, как любят сейчас писать в газетах, трудовые династии… Одно лето мы жили с мамой у Бобровых на Дубковском, совсем близко от взморья, от пляжа. У хозяйки был крошечный, годовалый мальчонка, ужасный крикун, не умолкавший и в минуты кормления, когда все младенцы обычно молчат. Опять сюжет требует, чтобы этого вопилу звали Севкой и чтобы именно из него вырос Всеволод Бобров, сестрорецкий уроженец, краса и гордость советского спорта, только что скончавшийся, о чем читаю в лежащей передо мной газете. Но в данном случае я настояниям сюжета не уступлю, против истины грешить не буду. Не помню, как звали того горлопанчика, и утверждать, что это и был будущий прославленный форвард, не смею, хотя возраст примерно совпадает… Из многочисленных же сестрорецких Емельяновых я знал Николая Александровича и Надежду Кондратьевну, у которых скрывался Ленин. Знал — сказано, пожалуй, с преувеличением, видел однажды и разговаривал, когда во второй половине пятидесятых годов приезжал к ним в Разлив вскоре после того, как они вернулись в родной дом и ждали возвращения сыновей…

Но все-таки, какая же тут из дач — «наша»? Их с десяток, все схожие, на один манер, в три-четыре окна по фасаду, с терраской, с мансардочкой, крыша толевая, давно не подновлялись, не красились в ожидании предназначенного им сноса, а крайняя к Гагарке уже и снесена, примыкающая к ней заколочена, брошена.

— Кажется, вот этот, — говорю я жене, показывая на домишко под номером 12, в середине улицы. — А может, этот, соседний, десятый. Терраса была вроде, как у него, справа…

— А я бы нашу избу в Раглицах твердо опознала, — говорит с печалью Валя. Она с Новгородчины, из лесного края, крестьянская дочь, не была на родине с детских лет, как вывезли в Ленинград. Последние годы все собиралась со своей подругой-землячкой Ольгой съездить в Раглицы, — путь туда сложный, это далеко от железной дороги, вместе добираться лесом веселее, — уж совсем было собрались, срок назначили, потом отложили по каким-то домашним обстоятельствам, опять списались, сговорились, снова отложили, а потом Ольгу увезли в больницу с инфарктом и она умерла. Вот так наоткладывались, в нашем возрасте это рискованно. Валентина ходит со мной по Сестрорецку, а сама мысленно вся там, в своей деревне, потому и в голосе у нее печаль, и я обещаю сопроводить ее в родные места, как только решит туда ехать.

— Это ты под настроение, — говорит она. — Засуетишься, завертишься в Москве, вытащишь тебя…

— Клятвенно обещаю! — говорю я, добрый сейчас и сговорчивый. — Непременно съездим.

К нашему разговору прислушивается старушка — божий одуванчик, выглядывающая из раскрытого окна. Видно, не спалось, поднялась раньше всех в доме, присела к подоконнику воздухом подышать, что-то жует, вернее, разминает беззубым ртом.

— Бабушка, — спрашиваю, — вы давно здесь живете?

— Давным-давненько, дедушка…

Одуванчик-то с зубками — «дедушку» мне выдала.

— И с какой поры?

— Ох, с давней, сразу опосля войны. Старче нас тут и нету никого.

А моя «пора» — двадцатые годы…

Я говорил, что у Литейной как бы два этажа. Теперь у нее две жизни. Доживаемая и нарождающаяся… Мне не очень удаются иносказания. Перейду к языку точной прозы, которой обучался когда-то у дяди Кости Высоковского. Он бы беспощадно вымарал у меня «две жизни», заставив написать без литературных ухищрений, без «штучек-дрючек». Так и пишу: вся низменная, овражная сторона улицы превращена в строительную площадку. Здесь властвует («Опять кокетничаешь…» — сказал бы Константин Игнатьевич, но я бы все-таки уговорил его оставить это слово «властвует» вместо «хозяйничает») Ленинградглавстрой, о чем оповещено на всех ограждающих стройку заборах, на крановых стрелах, на возведенных этажах, на синих передвижных вагончиках. Меж них — этих «диспетчерских», «прорабских», «бытовок», вылезших уже и на возвышенную часть улицы, подступающих к ее сохранившимся пока дачам — мы и пробираемся с Валентиной к оврагу в поисках дачи Зощенко, то есть того, что могло от нее остаться.

Подчиняясь азимуту моей памяти, я держу путь немного наискосок к долженствующей тут быть деревянной лестнице, хотя понимаю, что вряд ли она уцелела, когда все кругом подвергалось сокрушению, которое предшествует всякому созиданию… Уцелела! Вот она. Пусть половина ступенек сгнила, пусть торчат лишь стойки без поручней, но она та самая, та самая лестничка моего детства, и я радуюсь встрече с ней, как с живым существом, и сбегаю по сохранившимся ступенькам, перепрыгиваю через провалы, честное слово, стой же прытью, как и полвека назад.

— Осторожней, не вляпайся… — возвращает к реальности голос жены, каким-то образом прежде меня оказавшейся внизу.