Наш проход через залы ресторана действительно обратил на себя внимание. Взоры вкушающих пищу отрывались от тарелок и исследовали широкие бедра Февронии и мою до крестца обнаженную спину. То же самое, но поскромнее сделали и наши спутники. В их взглядах я не смогла вычитать никакой оценки.
Константин сказал: «О-о!» — и на всем протяжении обеда поглядывал на меня украдкой, но внимательно. Он был человеком слишком тонким, чтобы добавить что-нибудь к этому своему «О-о!».
Фирма Риккардо сдержала данное им слово: обед и правда полностью соответствовал торжественности дня. В придачу к итальянскому супу на мясном бульоне макароны и тертый сыр. Это было прекрасно, не говоря уже о жарком, богатом выборе салатов и восхитительном мороженом, которое очень обрадовало профессора.
А вино заметно исправило всем настроение.
Константин рассказывал мне о бесчисленных подробностях дня. Он даже надоел немножечко, потому что следить за ходом его мысли было утомительно. Я пыталась поймать взгляд Мяртэна, сидевшего на другом конце стола, но это не удалось мне ни разу.
Вскоре разговор сделался громким.
Люди за столом говорили наперебой. Все хотели говорить, никто не хотел слушать. Феврония выбрала подходящий момент, подняла с полу стоявший у ноги сверток и ободрала с шампанского газету. Бутылка шампанского Февронии оказалась в группе не единственной. В придачу ко всему, когда праздничное настроение достигло предела, обслуживавший нас cameriere запел. Он пел, переходя от одной арии к другой без перерыва. Разводил руками, затем снова прижимал их к сердцу и глубоко заглядывал в глаза нашим дамам.
Это выступление имело беспримерный успех. Стали разыскивать в сумочках захваченные с собой на всякий случай сувениры и значки.
Наконец я поймала взгляд Мяртэна. В тот момент он как раз говорил с Мейлером. У него было хмурое лицо. Кивнула Мяртэну, но он не прореагировал. Вопросительно наклонила голову. Только тогда он встал со своего места, подошел и остановился у меня за спиной.
Я спросила, обернувшись к нему:
— Что случилось, ты такой хмурый?
Оставив этот вопрос без ответа, он пригласил меня и Константина после обеда к себе в номер! Это-то они с Мейлером и обсуждали.
— Сегодня мы разопьем вино Анны Розы, — сказал Мяртэн. Его слова падали в вырез моего платья на обнаженную спину, по которой прошла дрожь, как боль.
Константин дружески поблагодарил. Он всегда вел себя безупречно. Я сказала, что приду. В действительности же была сильно разочарована. Изумилась, что Мяртэн не желал того же, чего желала я, — остаться вдвоем.
Мяртэн постоял еще мгновение, опираясь на спинку моего стула, затем пошел назад к Мейлеру.
Среди бурления общего разговора, где приходилось напрягать голос, чтобы быть услышанным, Константин говорил, что он считает наше утреннее требование о приеме в посольстве постыдным инцидентом.
— В какой бы ситуации ни оказался человек, он не имеет права т р е б о в а т ь, чтобы его пригласили в гости. Это немыслимо.
Был ли мой ответ слишком короток, или Константин подумал, что надоел мне, но он прервал свою речь. Люди в большинстве случаев думают лишь о себе. Константин считался с другими. И как при этом ему еще удалось достигнуть профессорского звания? Уже было собралась спросить, но так и не решилась. Меня преследовала другая мысль, навязчивая, неотступная. Вернее, даже картина — мечтатели на берегу Тибра. Видела ли я это накануне или сегодня, не знаю. Все перепуталось.
Эти мечтатели стояли далеко от меня. Даже лиц нельзя было различить. Они ничего для меня не значили, но почему-то вспоминались вновь и вновь. Чтобы освободиться от них, пыталась думать о другом.
Я думала: как много столетий потребовалось человеку, чтобы стать утонченным, как много усилий и тяги к утонченности. Теперь прыгают обратно, на дерево. В пещеру. Жирные, свалявшиеся волосы, немытое тело, грязные ногти, пропотевшая одежда и вонючие ноги. Стоит приблизиться к такому, и уже начинает тошнить. Этого будто бы они и добиваются. Спрашиваешь: «А для чего?» — «В знак протеста».
Я поняла цель театра шока, во имя чего он разражался своими буйными припадками падучей и чего добивался. Почему бы и нет, можно и так, ведь это тоже способ.
Театр не должен быть идиллическим представлением и усыпителем. Он должен заставить зрителя активно соразмышлять. Он должен разрушать все, что привычно мещанину, все, что ему приятно. Он должен подложить мину под благополучие мещанина и лишить его хеппи-энда.
Также и актеру требовалась физическая возможность раскрыться в игре. Он тоже хотел показать кулак и язык тому, что ненавидел. Но я знала, что вызвать истерию — не такое уж большое искусство, что это гораздо проще, чем сохранить в человеке человека.
Но тогда, стало быть, положение дел в мире из рук вон плохо, если театр оказывается не в состоянии иначе призвать человечество к разуму, как только при помощи шока.
Я ничего не говорила своему сыну об этих мыслях, когда он восторгался шоковыми пьесами, которые видел. Но я знала и то, что он с иронией относился к моей роли Клеопатры и к моему стилю игры, хотя мы никогда об этом с ним не говорили.
Эти мысли вызвали у меня беспокойство и ощущение беспомощности. Я говорила себе: «Сомневайся! В этом твой единственный выход».
Мужчины сидели в самой светлой части номера.
Так оно было лучше: темнота скрадывает морщины, зато яркий свет и огонь грубо подчеркивают следы, оставляемые временем.
Мяртэн наполнил мой бокал из пузатой винной бутылки Анны Розы. Мяртэн стоял совсем близко, и мне хотелось ощутить его касание. Я оперлась рукой о стол, хромавший на одну ногу, и вино плеснуло через край стакана на мои пальцы.
Сквозь стены и потолок струилось возвышенное настроение. Наши товарищи в своих комнатах отмечали праздник.
Под моим локтем зашатался стол. Я позабыла об опасности, и вино вновь расплескалось. Мне становилось все тоскливее. Мы с Мяртэном могли бы сейчас бродить по берегу Тибра.
Мейлер объяснял, что правда всегда революционна. Я пришла только что и не знала, о чем они рассуждали.
Константин усмехнулся, — положив руки на колени, он напомнил, что об истине не следует так кричать, поскольку все быки сразу начинают дрожать от страху, стоит только новой истине появиться на свет божий.
— При чем тут быки? — спросила я.
— Когда Пифагор открыл свою знаменитую теорему, он от радости принес в жертву богам сто бычков.
Я произнесла светски:
— Ах!
Я никак не могла вникнуть в смысл этой истории. Разве для того я наводила красоту, чтобы слушать бесконечные мудрствования? Во мне поднималось чувство протеста. Хотя я сидела тихо. Следила, как выдохнутый мною дым висел неподвижно на одном месте. В комнате ему уже некуда было деться.
Вдруг я поняла, почему быки начинают дрожать, когда на белый свет появляется новая истина, и рассмеялась.
Спросила Мяртэна:
— Скажи, почему ты во время обеда был такой хмурый?
Он подкладывал пустую пачку от сигарет под хромую ножку стола.
Его разозлил поющий официант.
— Стоял на задних лапках, как собачка, лишь бы получить сувениры.
Я сказала:
— Это тебя не касается.
— Как не касается?
Стол все равно качался. Требовалось подложить туда еще что-нибудь.
— Если кто-то забыл, что он человек, а не пудель, забавляющий зевак, следует напомнить ему об этом.
— Ты ему так и сказал?
Мяртэн не ответил.
Мужчины заговорили о Цезаре, и это было даже интересно.
Когда Цезарь был верховным главнокомандующим, его официально называли «отцом родины». Имя его решили увековечить на стене капитолийского храма и воздвигнуть его бронзовую статую, у которой под ногами был бы земной шар и подпись: «Полубогу».
Но уже при жизни его возвели в число богов и титуловали божественным Юлием или Богом-Цезарем. День его рождения был объявлен государственным праздником, его статуи были установлены во всех храмах, клятвы давались во имя Гения-Цезаря.
Только интеллигенции не нравилась эта восточная мания величия и тирания. Интеллигенты были против.
Мейлер сказал:
— Если кому-нибудь ставят памятники при жизни, то это лишь свидетельствует о сомнении, будут ли так же уважать его грядущие поколения.