Изменить стиль страницы

Впрочем, критик Алла Марченко считает, что коктейль неудачен, и любимая героиня плохо отделена от автора. Вот рассуждение Марченко из ее знаменитой статьи «Для восполнения объема…» («Вопросы литературы», 1974, № 8):

«Можно вспомнить… споры, возникшие в связи с маленьким романом Лилли Промет «Примавера». Главный просчет автора этой книги… состоит в том, что ей не удалось сделать читательски ощутимым, то есть д о с т а т о ч н о к о н т р а с т н ы м свое истинное отношение к героине, этой неудавшейся Клеопатре, безнадежно закосневшей в элегантном эгоизме. В результате предложенную Саскией версию приняли за авторскую…»

Я цитирую Аллу Марченко не только из профессионального уважения, но и потому, что вопреки несогласию она учуяла истину: у Марченко ведь тоже «адское» чутье. Так вот: если версию Саскии п р и н я л и за авторскую, значит, авторская версия явно к ней не сводится. А почему «приняли»? Почему «спорили»? Не потому ли, что поддались национальным амбициям? Зря поддались. Промет тут ни при чем. Почему, собственно, писательница должна делать контраст более резким, чем это для нее естественно? В «элегантный эгоизм» вовсе не обязательно тыкать неэлегантным пальцем. Мне как читателю вполне достаточно того, что сказано.

Сейчас попробую объяснить.

Вот Феврония хвастается:

«Как благодарен был Карлино нам за подарок. Ведь для него банка икры — большое дело…»

Мейлер при этой реплике выходит, хлопнув дверью.

Саския молчит. О чем?

Разумеется, Феврония — «дура», она воображает, что если для нее банка икры — большое дело, то и для Карлино в Италии — тоже: как будто Карлино живет по нашим законам и должен все «доставать». Так, но в пределах-то своей наивности Феврония действительно проявляет щедрость души, она делится ц е н н е й ш и м — на своем, «дурацком», языке она как умеет хочет обрадовать итальянца!

Интересно, а умная, все понимающая Саския — готова на такую щедрость?

«Чтобы я так много не курила, Феврония открыла пакетик с конфетами. Стали грызть грильяж…»

Интересно, а Саския — открыла бы какой-нибудь пакетик? Саския — принесла бы Февронии обед в комнату, если бы та заболела? Ах, Феврония не заболеет… Она — слишком здорова для этого. Она по утрам — зарядку делает, лошадь такая. Утром у них так: Феврония руками-ногами машет, а Саския дымит. Курить по утрам в постели — в этом есть что-то аристократическое, не так ли? Смотреть, как Феврония вертит «велосипед», вернее, н е с м о т р е т ь, отворачиваться от этого устрашающего зрелища — железная выдержка нужна. Слышать, как «трещат ее кости», и терпеть — это же почти подвиг.

А если бедная Феврония при этом дышит табачным смрадом — только конфетки подсовывает, чтобы отвлечь, — так это же… это — «другой вопрос». Это у Саскии не считается. Индивидуум курит, потому что нервничает. Надо же индивидууму снять напряжение.

Теперь я должен из «зрительского зала» вернуться в кулисы художественного действия. Я не сужу героев уже хотя бы потому, что, в отличие от Февронии, понимаю, что они всецело «выдуманы» автором, и ничто тут не случайно. То есть широкозадая «дура» столь же необходима узкобедрой «интеллектуалке», сколь и раздражает ее. Лилли-то Промет понимает ситуацию неизмеримо глубже Саскии, хотя Саския, конечно, — модель ее чувств и надежд. Но те ситуации, в которых Феврония превосходит Саскию своим наивным, глупым, слепым — но все-таки в е л и к о д у ш и е м, — написаны тою же Лилли Промет! Она-то все понимает!

Она понимает то, что Саския смутно чувствует: Феврония н у ж н а Саскии. Как зеркало?.. Больше: как точка отсчета… как точка отталкивания… А может быть, — как точка опоры?

Не безумное ли это предположение: что Феврония, с ее коммунальной кухней, выкрашенной в синий цвет, — нужна Саскии, укрывшейся в с т е н а х? Да смешна она со своим дурацким гостеприимством… пока смотришь на эту ее широту из узких створов прочно стоящего дома. Пока этот дом стоит. Пока он прочен. Пока стены не пали.

А если стены падут, — кто спасет? Кто пожалеет, кто поделится последним? Господин Мейлер?

Не зарыта ли тут собака?

Не лежит ли здесь глубинная драма, не таится ли огромная, интуитивно учуянная проблема: может ли устоять «малый дом» в большой реальности, когда реальность дышит катастрофой?

Но откуда это дыхание беды? Почему призрак разрушения витает над жильем, любовно возводимым героями Промет? Почему сквозь все ее творчество: от романа «Примавера» до поэмы «Помпеи» — проходит образ этого итальянского городка, погребенного под пеплом? Осколки посуды. Улицы без окон. Люди, убитые в своих домах. Собака, жившая девятнадцать веков назад и навеки зарытая в землю как памятник смерти — памятник «вывернутый», полый, пустотный, алогичный, и тем не менее — неопровержимый. Помпеи — это же почти навязчивый образ у Лилли Промет: эмблема катастрофы, висящей над домом, над миром. Откуда же идет опасность?

Извне? Взрывается вулкан — и все… Детонация двух мировых войн, между которыми призрачная жизнь замкнутого дома пропорхнула миражем, похожим на неоконченное полотно Каспара Юкси: «Где он, где же дом бедняка?» Дом — декорация. Дом — призрак. Падают стены от урагана, налетающего извне, от землетрясения, от извержения, от сотрясения гигантской Вселенной, в которой человек не волен.

Только от этого? Что там еще говорил Каспар Юкси? Почему он не жаловался?

Теперь вчитайтесь в то, что вослед своему духовному отцу говорит Саския:

«…И вдруг мною овладела безумная ревность. Я подумала… что достоинства эстонского народа известны только эстонцам. Ни его таланты, ни его трудолюбие не смогли привлечь к нему внимания, какое он заслужил, а вот раскопки из-под лавы или появление из-под растаявшего ледника могли бы вызвать к нему интерес и заставить разыскивать на географической карте. Но этого я не решилась пожелать своей родине…»

Да, силен соблазн, но и цена высока. За величие надо платить. А не задумывалась ли Саския над тем, что величие Толстого и Достоевского, заставляющее людей всего мира разыскивать на карте Ясную Поляну или Старую Руссу, как-то связано с безропотным терпением десятков поколений, вынесших на своем хребте великую культуру, а на другом конце «уравнения» давших, увы, Февронию? Было бы так, если бы Феврония сидела «в стенах»? Если бы мировые бури не прошли через ее дом и душу? Если бы она, дура эдакая, не звала к себе в гости «весь мир»?

«…Весь мир приезжает сюда, в Помпеи», — ревниво думает Саския. А кто приезжает в маленький Петсари? Как заявить о себе на весь мир? Надо выйти из стен… Надо рискнуть всем. Надо подставить голову под громы и молнии мировой истории. Человек сам выбирает свою судьбу.

Вот он, главный, в н у т р е н н и й источник катастрофы, сотрясающий самую почву дома и самую глубь души. Душа непредсказуема. Ей не прикажешь, вернее, прикажешь, — а она, душа, вопреки приказу, отправится искать чего-то. Желаниям-то нет конца!

«Ж е л а н и я м н е т к о н ц а» — название миниатюрной новеллы Лилли Промет из книги «Шалости земли»; этой новеллой я хочу закончить портрет писательницы, а почему — вы сейчас поймете.

Новелла — из цикла «Крымские настроения». Полдень. Обитательница литфондовского Дома творчества гуляет перед обедом. Собирает фиалки. Вдруг — взрыв. Эхо несется через Ай-Петри. Рушатся скалы: человек строит дорогу. Остановить человека невозможно, рядом с ним скалы — пигмеи, а желаниям его нет конца!

«Трактор поднимает красную целину… На краю долины мальчишка копает лопатой землю. Подхожу поближе…

— Что ты копаешь?

— Надо…

— А все-таки?

— Собаку переехали.

— Копаешь могилу?

— Нет.

— Нет? А что же?

— Хочу дознаться, где собака зарыта…»

Вот он, тончайший яд, извлекаемый из благоухающего цветка. Как характерен этот иронический ход для Лилли Промет: романтический пейзаж с человеком, низвергающим скалы, неожиданно осознан как декор; пафос снят игрой слов: попробуй дознаться, г д е з а р ы т а с о б а к а, — долго придется вести раскопки… Призрак Помпеи неслышно вдвигается в декорацию. С другой стороны вдвигается «макет Дома» — то есть доносится сигнал из Дома творчества: звонок на обед.