Изменить стиль страницы

Дело даже не в потрясениях военного времени, прямо описанных Промет, скажем, в повести «Время темных окон». Это вообще скорее киносценарий, чем повесть; слишком все «в лоб». Промет сильнее там, где потрясение скрыто, где оно таится, где оно еще только заложено: в перепаде масштабов, в ощущении безмерности мира, с которым соприкасается соразмерный самому себе эстонский характер.

Собственно, не «характер» даже, а некоторый принцип. Крепость в душе. «Говори сам с собой много, а с другими мало».

С чем соприкасается, с чем с о п о с т а в л я е т с я эта душа на пронизывающем «азиатском» ветру? Только ли с ситуацией бескрайней опасности? Не только. Еще и с тем, например, что в военное лихолетье каждый путник может постучаться в любую избу, и его пустят, и поделятся последним, и не будут ждать никакого вознаграждения, разве что и он поделится п о с л е д н и м. Это воспоминание — опять-таки из позднейшей публицистики Промет, из книги «Хризантемы для вашего сиятельства». Но потому, что оно и десятилетия спустя помнится, — видна драма, поразившая когда-то героиню «Деревни без мужчин» Кристину. Она оплакивала свой дом, а оплакала весь мир.

Эта драма и выковала у нее — характер. И интонацию дала. И сквозной сюжет определила — из повести в повесть, из романа в роман.

В «Примавере» и характер, и интонация, и сюжет — все рельефно. Кристине нужен оппонент; татарская пустыня отравила ее; из татарской пустыни башенки Таллина смотрятся не так, как раньше; «гардины на окнах» уже не укрывают от слепящего горизонта. Кристине нужен оппонент, иначе она сойдет с ума от тревоги.

Собственно, теперь ее зовут не Кристина. Ее зовут Саския.

«— У вас редкое имя…

— Моя мама была поклонницей Рембрандта».

Итак, имя кодировано. Искусство вводится в реальность как «иероглиф». Между прочим, Саския — та самая артистка, которая хотела бы играть Дездемону для обитателей своего микрорайона, но полагает, что это бессмысленно. Что-то вызывающее есть в ее характере, что-то экстравагантное, безукоризненное и с вызовом. И имя — с вызовом: его первая носительница «оставила Рембрандта несчастным». Конечно, иероглиф не расшифровывается буквально. Но что-то есть. Разбитая жизнь. Несчастье, спрятанное за железной выдержкой:

«Пока я одна, я остаюсь сама собой».

Тогда вопрос: зачем Саскии Феврония?

Зачем эта вроде бы попутная линия в сюжете «Примаверы»? Главное-то там что? Мяртэн. Разбитая войной жизнь, любимый человек, потерянный много лет назад и встреченный теперь в туристской поездке по Италии, — контрапункт мирного благополучия и обессиливающих воспоминаний о войне, о лагере, о крушении счастья. При чем тут Феврония, соседка, с которой Саския постоянно занимает вместе гостиничные номера? Она — сбоку припека, поначалу этот симбиоз кажется просто случайным и излишним. Потом понимаешь, что он не случаен, что Феврония…

Кстати. Что закодировано в э т о м имени? Ведь и тут подвох. Формальное алиби налицо: есть повесть XVII века… Однако вряд ли вы вспоминаете ту Февронию, которая спит на полках истории литературы на пару с Петром; скорее, у вас возникает ассоциация не столь изысканная: с Хавроньей. Особенно когда Саския экономными и точными штрихами воссоздает облик своей постоянной соседки.

Это облик бесконечно наивной, темной, конформистски-глухой и притом амбициозно-агрессивной «толстой бабы». Система рефлексов отформованного культом личности и пущенного гулять в «застой» стандартного «советского загрантуриста». С элементами «русской дуры». Боится тайных микрофонов. Все записывает (хотя вряд ли потом перечтет или вспомнит что-либо по перечню музеев или экспонатов). Каждый день — в новом платье. Разговор — громкий, уверенный, напористый. Главный вопрос к встреченному писателю: вы героев выдумываете или пишете как было? Главное требование к еде: чтоб привычно. Однажды на обед подали «дары моря»; моллюски привели Февронию в шок, она устроила скандал и потребовала макарон; она ожидала, что вся группа последует ее примеру. Вообще все, что делается, — делается непременно кучей, скопом, толпой, «всем миром». Однажды отстала от группы, растерялась, заблудилась, не могла прочесть на плане города ни одного названия (не по-русски же!), не могла спросить прохожих («не знают нашего языка. А ведь это все же язык Пушкина! Могли бы и изучить»). Сама Феврония ничего изучить не в состоянии. Зато — душа широкая. «Ко мне может прийти каждый!» Легко представить себе чувства Саскии, скрытые за вышколенной актерской вежливостью, когда широкозадая дура записывает ей свой домашний адрес, чтоб Саския когда-нибудь приехала в гости. А та вправду будет ждать. Места, говорит, хватит. Хоть и коммунальная квартира, но кухня, говорит, большая, у каждой семьи — своя газовая плита…

Саския с безукоризненной благожелательностью подхватывает:

«— И стены у вас в кухне выкрашены в синий цвет…»

(Ездила за Урал на гастроли? С войны помнит?)

Феврония раскрывает рот:

«— Откуда вы знаете?»

Ну да, скажет она ей, — откуда. Выдержка!

Может показаться, что эта ледяная корректность — род издевательства. Но дело сложнее. Феврония н у ж н а Саскии… вернее, она нужна автору. Лилли Промет. Для чего? Чтобы понять Саскию… от противного? Еще бы не селиться ей с Февронией в одном номере — это ж и впрямь зеркало. Где у той право, у этой лево. Или так: где у той широко, у этой узко, где та раскрывает рот: «да» — эта сожмет губы: «нет». У той все безгранично — у этой все стены. Та размазана — эта собрана в комочек, в кулачок, прикрыта, заперта. Нет, тут не просто типологически выигрышный контраст, тут что-то поглубже, соотнесение мифологем, спор по философски важным вопросам, как это ни покажется странным для Февронии с ее четырьмя годами техникума, да и для Саскии с ее багажом удачливой актрисы. Тем не менее перед нами б ы т и й н о важный диалог душ, потому они и нуждаются друг в друге.

Вот прямой выход. У Февронии был брат; мать с трудом тянула семью, не выдержала, пошла в военкомат, попросила призвать парня до срока, парня призвали, через две недели началась война, через месяц пришла похоронка. Мать выла по ночам: была уверена, что в и н о в а т а в гибели сына. Феврония говорила ей: что ты убиваешься, разве ты могла все предвидеть?

Точная реакция: вина у Февронии распределяется на всех, на всю округу, на весь народ; в этой толще отдельный человек — «невиноватый», он растворен, распластан, размазан, спасен.

Саския, кристаллическая душа, думает иначе: мать не виновата д л я д р у г и х, и никто не может обвинить ее; но есть внутреннее чувство вины.

Феврония не понимает.

Не понимает индивидуальной ответственности! Погибать — так всем миром, отвечать — тоже всем миром.

Саския же несет крест именно индивидуальной ответственности. Недаром, стоя перед «Тайной вечерей», вглядывается в лица апостолов: ты предашь? ты? ты? ты?..

Мяртэн замечает:

«— Они все в один голос говорят, что ничего не знают».

Мейлер спрашивает:

«— И вы за это осуждаете их?

— Конечно. Незнание не уменьшает… вины».

Это говорит Мяртэн, и Саския, которая его любит, думает именно так, хотя он высказывается, а она молчит.

Сдержанность этой героини — род мучительства: надо все время помнить о сложнейших обертонах ее безукоризненной корректности.

«— Перестаньте, Мейлер! Несмотря ни на что, Феврония — личность».

Тонко сказано. Пронзительно до неожиданности: Саския-то тоже — личность, «несмотря ни на что», и прежде всего (если говорить о художественном условии ее существования) — несмотря на обескураживающее, неотвратимое, как стихия, и безличное, как рок, присутствие в ее мире — Февронии.

Я надеюсь, читатель догадывается, что в моем сопоставлении двух героинь нет следов национального самолюбия? Предвидя соответствующие обиды, Промет как раз и заметила: «В книге дурак не должен иметь национальности». Так вот: у меня нет обиды за «русский характер», увиденный в «Примавере» как бы сквозь заледенелые стекла, потому что ни обиды, ни упрека я не вижу в составе эмоций, которыми Промет наградила Саскию, свою любимую героиню. Там, как ни странно, другое. Там — потрясающее сочетание осознанного отчуждения и неосознанной надежды: острейший коктейль чувств, составленный с великолепным писательским расчетом, за которым стоит запредельное, «адское», тектоническое женское чутье.