Передо мной в витрине лежала «Fisiologie dell’amore», карманное издание. Проявление порочности западного мира? Или свидетельство отсутствия предрассудков — продолжение флорентийских традиций времен молодости Боккаччо?
Мейлер говорил о книгах.
Что каждая книга отражает, в доброе или в неудачное для нее время она появилась на свет.
…Художественные коллекции Флоренции приводили Константина в безумное волнение. Он не раз хватал меня за руку и звал: «Пойдемте, я вам что-то покажу!»
— У вас дух захватит! — воскликнул он. Повел меня в темный угол церкви и показал едва различимую живопись. Краски и контуры было трудно рассмотреть. Лица столь потускнели, что нельзя было разобрать, кто изображен.
— Сумасшедшие! — сказал Мейлер про нас. Восхищение профессора явно стало раздражать его. — Знаете, я с большими оговорками принимаю вашу ренессансную гармонию. Благородство. Утонченность. Чувство меры и пропорций. Я могу опрокинуть их одним пальцем. Например, как объяснить, что папа ударил Микеланджело палкой? А когда позже счел для себя полезным принести извинения, великий Микеланджело был этим польщен.
Как объяснить, что Даниелло Вольтерра — или как там звали этого «панталонного мастера» — получил приказ нарисовать штаны всей голой братии «Страшного суда» Микеланджело?
Да, конечно, художники Ренессанса открыли перспективу и могли живописать ее сколько душе угодно. Живописать — да. Это можно было. Но разве это избавляло их от боязни громко и вольно говорить? Думать по-своему, нестандартно? Выходит, и они хотели уютно жить, радовались привилегиям и надеялись получить персональную пенсию.
Я подумала, что аргументы Мейлера застигнут профессора врасплох. Но Константин взирал на него со всепрощающей улыбкой. Его восьмидесятидвухлетняя мать сказала бы: «Браво, Костя!»
Мейлер спросил, на чьей я стороне.
Ответила, что не знаю. Если бы я всегда знала это, мне жилось бы так просто.
Я и правда не знала. Стоило мне выслушать Константина, и я верила ему. Но когда начинал говорить Мейлер, он выбивал почву из-под ног.
Мой ответ не понравился Мейлеру. В другой раз, дождавшись подходящего случая, он сказал:
— Аста Нильсен семнадцатилетней девушкой играла комических старух. Объясните мне, почему теперь в нашем театре комические старухи играют семнадцатилетних девушек?
Я ответила ему:
— Может быть, потому, что, только превратившись в комическую старуху, приходишь к пониманию того, что значит быть семнадцатилетней.
Сначала это как бы не касалось меня. Но в течение дня несколько раз больно укололо.
Я подумала: «Осенью мне играть Клеопатру».
…Первая половина дня ушла на беготню по церквам и музеям.
Мяртэн куда-то исчез один уже утром. Лишь кивнул мне разок с другого конца длинного стола за завтраком. Так, пожалуй, было лучше. И мне требовалось время для себя самой. Однако сознание, что оставшиеся в нашем распоряжении дни можно пересчитать по пальцам, огорчало и надрывало душу. Разве можно было хотя бы на день бросать друг друга?
Смотрели сплошь святых. Каждый век, каждая эпоха по мере необходимости и по своему вкусу увеличивали их число. Все они учили — как жить, руководили — как попасть в рай. Человек превратился в шагающего к раю осла, у которого перед губами держат морковку, чтобы он слушался вожжей.
Но человек был глуп. Он стремился вовсе не в рай, а к Люциферу, там казалось интереснее.
Мейлер пожелал для себя монастырского покоя.
— Вот бы дали мне одиночную келью для работы и чтобы обрести себя самого. Тогда я с удовольствием оставлю рай для своих коллег.
Я пожелала:
— Пусть дадут мне сад Боболи.
— Со змием и яблоком? — спросил Мейлер.
— Да. Конечно. С яблоком.
— Тсс! — сделали нам замечание.
В капелле Медичи нас познакомили с полетом мысли великих мастеров, и мы узнали, что это было великолепно.
Последние отпрыски семейства флорентийских тиранов Джулиано и Лоренцо оба были некрасивы лицом. Крючковатые носы и отвисшие губы. Но Микеланджело изобразил их такими, какими, по его мнению, они должны были быть — молодыми и красивыми. Одного в образе Иеремии, другого — Моисея.
Можно было бы считать, что, если художник что-нибудь или кого-нибудь идеализирует, это показывает нетвердость его веры. Ибо то, что он ценит по-настоящему, не требует идеализации.
Когда Микеланджело в свое время упрекали в слабом портретном сходстве братьев, он мудро ответил:
— Кто заметит это через тысячу лет?
В том-то и дело. Тысячу лет спустя никто не будет в состоянии никому ничего объяснить. Или восстановить истину полностью.
Капелла Медичи оставила меня довольно безучастной. Слишком много силы, мускулов и суровости. А в нашем мире и без того многое вершится и рассматривается с позиции силы.
Чувствовала, что больше нету мочи что-либо смотреть.
Риккардо сложил на животе руки и крутил большими пальцами. Сдерживал зевоту. Он заразил меня. Я подняла руку, чтобы прикрыть рот.
Выбрав подходящий момент, вышла из капеллы.
Побрела по улицам. Надеялась выйти на Виа Национале.
Ясная радость владела мною. И беззаботность, которую создают солнце и синее небо. Люди обгоняли меня. Шли мне навстречу. Все совершенно мне незнакомые. Я никому из них ничего не была должна. И они от меня не зависели. Общих воспоминаний у нас тоже не было. И я приехала в гости не к ним, а к их капеллам, монастырям, каменным памятникам.
Ходьба обрадовала. Это была прогулка по собственному хотению. Чтобы искать и найти улицы, которые вели если не от себя, то хотя бы к гостинице «Кастри».
В гостинице ключа у портье не оказалось, но он протянул мне письмо.
Я прошла по розам ковра. Села в огненно-красное кресло с высокой спинкой. Письмо было от Мяртэна. Сначала две строчки о том, что он дарит мне целый газон азалий на Ложжа де Ланци.
Спасибо.
Так много цветов я еще никогда не получала. Но это не заглушило сожаления, что полдня для нас навсегда безвозвратно потеряно. Как же мог Мяртэн так легкомысленно обойтись с нашим временем!
Я разглядывала его почерк. Ведь успела позабыть, какой он. Отрывистые высокие буквы дарили мне азалии и, таким образом, оставляли без украшений два преступления: убийство, совершенное Персеем, и похищение сабинянок.
В письме говорилось:
«Саския, я не знал, что эти цветы посажены в честь праздника Примаверы, праздника возвращения весны».
Позабыв о лифте, я помчалась наверх пешком.
Феврония приводила себя в порядок к обеду. Сменила платье и туфли. Изумилась моему стремительному вторжению.
— Нет, — сказала она. — Никто вам не звонил.
Я села перед зеркалом. Слова Мейлера о комической старухе снова всплыли в памяти.
Мне стоило только захотеть, и я могла стать красивой. Я всегда становилась красивой, когда стремилась к этому. Когда меня вдруг что-то осеняет или побуждает быть красивой.
Сейчас, сидя перед зеркалом, испытывала не знаю откуда взявшееся безумное желание сделаться красивой.
Феврония спросила:
— Так пойдем?
Мы спустились вниз, обедать.
В лифте я посоветовала ей бережнее расходовать духи.
Константин уже расстелил салфетку на коленях. Он спросил, довольна ли я сегодняшним днем. Мейлер ответил вместо меня через стол:
— Ну конечно! Разве вы сами не видите, что на лице Саскии еще и сейчас отражаются ясные краски рая? Звуки небесных труб. Благовест, шелест крыльев и хвалебные песнопения.
Феврония сказала:
— А все-таки ужасно, что творилось в древние времена. Эта Клеопатра со змеей! Скажите, разве тут все частные магазины? О чем же думает государство?
Константин спросил:
— Шляпа уже куплена?
— Какая еще шляпа? — удивилась Феврония.
Константин объяснил:
— Саския собиралась купить шляпу. С розой.
Феврония решила, что Константин шутит.
— Почему же шучу? Вовсе нет.
Но роза вызвала у Февронии смех. Неужели шляпа с резинкой под подбородком более приемлема? Этого, конечно, я ей не сказала.
Официант желал знать, что мы будем пить. Большинство отринуло предубеждения и заказало к еде кока-колу. Все испытывали необходимость в тонизирующем напитке. Константин заговорил о шляпах.
Он предложил головной убор царицы Каромамы. Конструкцию Нофретере из павлиньих перьев, шляпы придворных дам Рамзеса Второго. Постепенно дошел до пикантных головных уборов герцогини Катарины фон Мекленбург, бантов и кружев мадам Серизо и наконец добрался до шляпок женщин Ренуара. Они были украшены лирически — тюлем и фиалками…