Как можно считать двадцатый век веком цивилизации и культуры, если он совершил столь фантастические преступления против человека? Остается только пожелать, чтобы культуру следующего века создавали чистыми руками, без обмана и насилия.
Я попросила Константина дать мне прикурить. Река Арно текла тихая и желтая. Константин сказал, что своих слов у него нет, но он процитирует Гераклита:
— «Бытие подобно реке: дважды ступить в одну и ту же воду невозможно».
Я спросила у профессора, не вызывает ли это у него огорчения. Ведь жизнь чертовски коротка.
— Конечно, вызывает. Иногда, — сказал Константин. — Но не сегодня. Этого дня я долго ждал. Думал: что же скажу Флоренции, когда он наступит?
Он с жаром схватил меня под руку:
— Обещайте мне, что не станете терять времени на всякую ерунду. Сделайте сердце черствым и смотрите только чудеса.
Я пообещала. Но узнаю ли я их? Чудеса? Знаю ли я, что вообще считается чудом? Ведь это вечно так: когда хочешь посмотреть все, фактически ничего не увидишь. Те, кто во время поездок усердно фотографировал, видели меньше всех. Проявив потом пленку, они не могли опознать большинство мест.
С площади Микеланджело можно было сразу обозреть весь город, который Арно разрезала пополам.
Я неподвижно сидела на выступе стены, греясь на солнце, словно ящерица. Радовалась, что этот знаменитый город был невелик. Это я сочла первым чудом. В небесную синь Тосканы не ввинчивались демонические черные и вонючие дымы. Там, где кончались улицы, начинался зеленый мир, в который вело много белых дорог.
Какая из них могла быть той, по которой ушли из охваченного чумой города трое жизнерадостных юношей и семь пленительных девушек «Декамерона»? Чтобы веселиться в саду нежности и натянуть смерти нос.
Глядя вниз, на Пьяцца дель Дуомо, я думала о Савонароле. Мрачный монах до сих пор остается весьма опасным. Потому что и после него во все эпохи под влиянием проповедей фанатиков люди бросали в огонь свои лучшие произведения. Как это некогда сделал Боттичелли.
Хорошо, что город предо мною не взывал о пощаде. Что, по крайней мере, в числе других присущих ему достоинств были сохранены пропорции. Потому что если Флоренцию заставить разрастись, она потеряет свое лицо и душу, как вырвавшаяся из берегов Арно.
Национальной гордости Риккардо польстило мое восхищение городом.
Он спросил, не хочется ли и мне посмотреть на Давида. Все уже щелкали вокруг него фотоаппаратами.
Давид был громадным.
Я закинула голову, но он не произвел на меня никакого впечатления. Тогда я поступила так, как советовал Константин: не стала тратить времени на Давида.
Следом за другими взошла я по высокой лестнице в церковь Сан Миниато, словно на небо.
Чтобы не забыть, я повторяла услышанное: «La mia bella villanella. La mia bella villanella».
Красиво, как перезвон колокольчиков. Переведенное на эстонский язык, это могло звучать как что-то очень ласкательное. Примерно так оно и было. Этими словами Микеланджело нежно называл свою любимую церковь.
Но в тот миг я этого еще не знала. У меня была причина обратиться к Мяртэну. Я спросила у него:
— Что это значит?
Он перевел.
Мяртэн рассматривал какой-то медальон.
О чем бы еще спросить? Спросила:
— Что делать с апельсинами?
— Съесть, — ответил Мяртэн, продолжая изучать медальон.
Я чуть помедлила. Все то же: Мяртэн рассматривал медальон.
Я решительно повернулась на сто восемьдесят градусов и вышла из Сан Миниато. Спустилась по лестнице, прошла мимо Давида. Уселась снова на выступе стены. Рука дрожала, когда я чиркала спичкой о коробок. Размазала упавшие на тыльную сторону ладони слезы. Флоренция раскинулась предо мною словно туристский план города.
Я стала всматриваться в него. Нашла рыжий купол собора Сайта Мария дель Фиоре. Зубчатую башню Палаццо Веккио. Они слились и некоторое время дрожали в моем взгляде, пока снова не приобрели свою форму.
Укоряла себя: «Не превращай свое оскорбленное самолюбие в мелодраму!»
Но от этого из глаз капать не перестало. Я подняла лицо к солнцу. Его теплота была приятна. Расстегнула пуговицы блузки.
Хейнике сказала бы: «Вид как у окотившейся кошки». Ее выражения иногда поражали.
Вспомнились руки Хейнике.
Однажды, когда мы в своей артистической уборной снимали грим, я обратила внимание на ее руки в мелких морщинках. Открытие подействовало на меня неприятно. Так приходит понимание того, что с каждым днем мы изменяемся. Что против этого ничто не поможет. Вся борьба идет лишь за то, чтобы другие не открыли в тебе тех изменений, которые знаешь в себе самой только ты.
В тот раз Хейнике перехватила мой взгляд и резко убрала руки со столика. Ее потрясенное лицо беззвучно укоряло: зачем тебе рассматривать их?
Руки увяли у нее прежде всего. Затем постепенно, но безжалостно, все остальное.
Однажды она сказала мне:
— Да. Но глаза у меня прежние.
Глаза у нее были прежние. Молодые. Надолго ли? Я сказала ей о себе:
— Я уже вышла из возраста иллюзий.
— Это тебе только кажется, — ответила она снисходительно.
В доме отдыха мы жили в комнате на двоих. Каждое утро, проснувшись и еще не разлепив ото сна глаза, она шарила по тумбочке: искала свое зеркальце с длинной ручкой и губную помаду. Находила. Только после этого бралась за сигарету — ее день мог начинаться.
Я не просила объяснить эту привычку. Ведь было ясно, что ей необходима самоуверенность. Этим крашением губ она как бы возвращала себе былую внешность.
Но надо было увидеть ее в «Доме, где разбиваются сердца» — и ты уходила убежденная в кошачьей гибкости ее тела и в ее молодости. Ты верила речи ее рук, силе смеха. Красоте и сиянию, которые лучились из нее и очаровывали.
Меня восхищало, как ошеломительно перевоплощалась она на сцене, становилась красивой и молодой. Разрушая границы действительности и яви. Давала, находя в себе то, чего в ней давно больше не было, но чего от нее ждали.
Я достала из сумочки зеркальце. Чтобы привести себя в порядок. Веки немного покраснели. Сможет ли такая обольстить Антония? Бросила зеркальце назад в сумочку. Подумала: «Нельзя быть усталой». Усталость необходимо превозмочь. В этом вся суть. Но я почти всегда была уставшей.
Заметила, что Арно разделяет город на две неравные части. Что когда смотришь на реку отсюда, сверху, она синяя, а когда снизу, из города, — желтая. Многое в жизни вот столь же относительно, зависит от случайностей и настроения. Или отражает его.
Какой тихой и добронравной казалась сейчас Арно, но, даже несмотря на каменные набережные, она порой выходила из берегов и учиняла страшные разрушения. Такое может случиться со всем, что движется и не хочет стоять на месте. Особенно тогда, когда о н о долго бывает сковано.
Те, кто раньше не успел, фотографировали Давида теперь. Какая жалко-смешная роль для юноши, боровшегося с Голиафом филистимлян и одержавшего победу. Теперь он вынужден вот так, парадно, стоять на пьедестале, чтобы съехавшиеся со всего мира старые наштукатуренные дамы могли измерять и рассматривать его обнаженность.
Подумала: «Ну что я придираюсь к этому молодому парню, к этому Давиду?»
Константин заметил меня и сел рядом.
Он сказал:
— Знаете, я все время думаю о Савонароле.
Я призналась, что незадолго перед тем тоже думала о нем.
— Нет ни малейшего сомнения, что он сам глубоко верил в свои принципы, в свои способности и свое предвидение будущего. Иначе он не смог бы воодушевить и заворожить огромные массы народа.
Рассказ Константина о Савонароле взволновал меня. Как много страстей и пролитой крови. Концепций и желания опровергнуть их. Борьбы за власть. Преступлений во имя справедливости, народа, родины и бога.
Флорентийцы хотели сжечь на костре того, чьи проповеди еще недавно опьяняли их. В ком они видели спасителя мира.
Ему кричали с наслаждением: «Эй ты, свинья!» Столь изменчивы человеческие настроения и политические акции. Ибо те же самые толпы народа были неколебимо уверены, что Флоренция станет новым Иерусалимом, откуда возьмут начало законы новой жизни.
Каждая проповедь Савонаролы собирала десятки тысяч слушателей. Так что в соборе Санта Мария дель Фиоре пришлось соорудить новые подмостки.