Нудный, приглушенный зов звучал грустно и не давал мне уснуть. Было уже далеко за полночь, когда я решила одеться и выйти.
Улица тонула в плотном тумане. Церкви тоже не было видно. Лишь слабым отблеском света виднелась в тумане ее распахнутая настежь дверь. Снаружи, на паперти, сидели несколько старушек и тихо беседовали.
Возле церкви сидели и стояли у стены старые люди. Все в телогрейках и в теплых платках на голове, словно еще продолжалась война и на дворе стояла зима.
Богослужение уже давно кончилось, народ разошелся, люстры были погашены. Лишь горели в полутьме перед иконами свечи и от колеблющегося их пламени поблескивали серебряные оклады и дрожали тени от пожертвований — кусков хлеба и булок.
На полу стояли коленопреклоненно и молились несколько запоздавших одиночек. Били земные поклоны и крестились.
Если бы кто-нибудь рассказал мне, я бы не поверила: возле входа за столом сидела пергидрольная блондинка. На ней была норковая шуба, в ушах лучились бриллиантовые подвески, а на пальцах сверкало целое состояние. Слишком много, чтобы это выглядело правдоподобным. Вопрос не в том, имела ли эта женщина право владеть таким великолепием, но блистать им здесь, перед жалкими людьми…
Она подсчитывала на счетах деньги.
Справа от нее высились стопки бумажных купюр, гора монет ожидала подсчета.
Церковный служка отпер ключом большой висячий замок на последнем, оставшемся неоткрытым «улье» для пожертвований и выгреб его содержимое перед считавшей деньги блондинкой.
Дряхлых молящихся старух все это ни капельки не интересовало. Я оглянулась и увидела в полумраке церкви знакомого. Актера местного театра. Он пришел сюда, как и я, подчиняясь неясному беспокойству и мучаясь бессонницей в эту туманную ночь.
Я сказала ему, как, по-моему, некрасиво все это выглядит и как меня удручает духовная темнота людей.
Он выслушал и сказал:
— Не будьте столь несправедливой к ним. Подобно вам их может осуждать лишь тот, кто не знает, что такое жалкая старость и одиночество. Когда остаются безо всяких надежд.
— В наше время это невозможно, — ответила я все еще высокомерно.
— Нет, — сказал он. — Это как раз возможно.
Мы стояли посреди церкви. Никто не сердился на наш тихий разговор.
— Посмотрите на этих старушек.
Он сказал, что большинство из них отдали войне свои семьи. Сами они подвигов не совершили. За плечами самая обыкновенная жизнь, работа и дела, которые никому не бросались в глаза и ни у кого не остались в памяти. И так в конце концов подошли старость и одиночество.
Здоровье потеряно, семья погибла — у кого искать сочувствия? У всех свои заботы. Кому жаловаться на несправедливость, злые слова или брань?
Как дожить до конца дней своих, если душа не хочет черстветь, если она продолжает болеть, все еще оплакивает и отчаивается? Если ночи бессонны и жизнь не имеет смысла? Кому расскажешь об этом?
Богу.
Так они и идут в церковь. И, поставив свечку, поклонившись, приносят свои жалобы всевышнему. Потому что только бог располагает временем, не прерывая, терпеливо выслушать каждую. Не требуется долго ждать в приемной и просить высокомерную и капризную секретаршу, чтобы допустила на прием. В храме божьем ей всегда рады. Здесь не нужно стыдиться своего жалкого вида. И среди других, им подобных, одиночество и безутешное горе становятся легче.
Бог выслушал старую женщину, и до поры до времени одна душа человеческая успокоилась.
В Миланском соборе во время богослужения Мейлер сказал:
— Человек бывает сыт, даже если его кормить только словами.
И он тоже был прав.
Я прозевала все, что по дороге рассказывал о Медиолануме любезный синьор Карлино.
Мы пришли в трапезную монастыря Санта Мария делле Грацие. Перед нами «Ченаколо» Леонардо да Винчи.
Синьор Карлино напомнил, между прочим, что Милан когда-то был завоеван французами и что эта трапезная была тогда превращена ими в конюшню. Все стали громко изумляться и возмущаться: лошади в святилище! Но чем лошади хуже семенного зерна или тракторов?
Я рассматривала поодиночке каждого апостола за столом Тайной вечери. Ведь один из них должен предать своего учителя. Но все они были совершенно одинаково изумленными, испуганными или до глубины души огорченными.
Я начала с правой стороны.
Это ты?
— Ничего же не случилось!
Ты?
— Мне жаль, но ведь у меня не спрашивают, если хотят это сделать.
Ты?
— Я об этом ничего не знаю. Я не верю этому.
Ты?
— Ужасно! Но время такое.
Ты?
— Печально! Никто не может противиться неизбежному.
Когда Учитель шел по пути своему на Голгофу и на мгновение остановился, опершись, чтобы передохнуть, Агасфер прогнал его от своих ворот. Но, поступи он иначе, в его лояльности засомневались бы. Подобных примеров мы и в жизни встречали немало.
— Смотрите, — сказал Мяртэн Мейлеру. — Они все в один голос говорят, что об этом деле ничего не знают.
— И вы за это осуждаете их? — спросил Мейлер.
— Конечно. Незнание не уменьшает ничьей вины. Им не стоило бы лицемерить, — ответил Мяртэн.
Константин был восхищен снисходительностью и великодушием атмосферы прощения.
Мейлер позже заметил ему, что в атмосфере снисходительности и прощения хорошо заключать только военные договоры о ненападении, дарить или делить земли. Изменять границы.
Я осудила это, как неуместный социологизм.
«Тайная вечеря» была бо́льшим, чем произведение гения.