Изменить стиль страницы

— Мать, дай им, пожалуйста, калачей и пирогов… — сказал полковник. — Итак, я вас больше не задерживаю, вы ведь сами похвастали, что у вас этой ночью еще куча дел.

И раздал им заранее приготовленную мелочь. Проводил до двери. Крикнул вслед, чтобы затворили калитку, и, вернувшись, уселся в свое старое кресло, затрещавшее под его тяжестью.

Старуха с клубком шерсти и спицами села возле печки в кресло напротив.

Высказала свое опасение:

— Так и быть, сынок, пустим еще ватагу-другую. А потом калитку лучше на запор. Иначе от них отбою не будет. Повадились друг за дружкой шастать, негодники.

— Нет, мать!.. Пускай шастают, мяукают каждый на свой лад, по своему разумению, и получают каждый свою долю… Это и им приятно, да и мне тоже. Гляжу на них, прикидываю: интересно, что из них лет через десять — двадцать получится… Вот поглядел на двух внуков Таке-фонарщика. Может быть, по моим стопам пойдут, а может, вроде Таке станут…

— Яблочко от яблони недалеко катится, Цыбикэ, сынок, — философски изрекла старуха.

— А вот я, мать, смотрю на это иначе. Я не только о себе думаю. О многих, кто живет у нас в городишке: какими я их знал, какими оставил, какими теперь вижу. Ты только вспомни Таке, когда мы с ним в школу ходили? Все им восхищались. Я, бывало, выкину какую-нибудь совсем уж несусветную глупость, а ты мне его в пример ставишь. И справедливо! Я думал, он дальше всех нас пойдет. Он ведь за Атанасие Благу все домашние задания начисто переписывал и задачи ему решал за пару старых башмаков. А теперь его иначе как «господин Тэнасе» и не называет, и даже меня господином Бикэ и полковником величает.

— Да ежели он пьяница и бездельник! Чего еще от него ждать?

— А может быть, мать, этот вопрос надо решать по-другому? Может, он не потому до жизни такой дошел, что пьяница и бездельник, а наоборот: потому пьяница и бездельник, что в таком вот положении оказался…

Руки старухи, занятые тонкой, искусной работой, замерли.

Она подняла на сына глаза и спросила с недоумением:

— Что ты хочешь сказать, Цыбикэ, сынок? Ты теперь так говоришь, словно Сакелэриха-цыганка, прости ей, господи, когда на бобах гадала.

— Она и ему гадала, мать… — грустно улыбнулся полковник. — И на бобах, и на картах. Я хорошо помню. Мы вдвоем у нее были. Через неделю на вступительные экзамены уезжали. Ему она сказала, что он далеко и высоко пойдет. А мне — что горько поплачусь за свои богохульства.

— Чего и ждать от такой обманщицы?

— И однако, мать, все тогда считали, что права Сакелэриха-цыганка. Ведь я был непутевый вертопрах, а Таке мне и учителя, да и ты сама в пример ставили. Одного только не могли знать ни бобы, ни карты, ни сама Сакелэриха-цыганка: что за два дня до экзаменов Таке заболеет. На другой год у Таке не будет денег, чтоб до Ясс доехать и там неделю пробыть… А потом ему уже по возрасту было поздно. Так и застрял он здесь, стал Таке-фонарщиком. Кое-кто помнит, как дело было; другие забыли… Да и сам он, думаю, давно обо всем позабыл. Ему кажется, что он всегда был таким: пьяницей и бездельником. Что ему и в другом месте ничего бы не добиться. А мне вот и удивительно и горько, как это сам человек мог обо всем этом позабыть.

— Для него оно, может, и лучше, сынок. Для таких, как он, забыть — это великое благо. Иначе ему только бы и оставалось, что накинуть на шею петлю да от такой жизни на фонарном столбе и повеситься…

Полковник Цыбикэ Артино, служащий военного министерства, с мягким укором возразил:

— Ты так считаешь, мать? Значит, и я имею право забыть, что если бы не чья-то помощь, то еще не ясно, смог бы я поехать на экзамен или нет… Ведь тебе пришлось старьевщику Карагеорге лисью кацавейку продать. Сам-то я про кацавейку только потом узнал. Но не забыл. Потому что без этих тридцати лей, что ты у старьевщика выручила, я, как и Таке, остался бы здесь навсегда. И тоже величал бы Благу — господином Тэнасе! А будь в то время лисья кацавейка у матери Таке, — ты, возможно, звала бы теперь Таке-фонарщика господином Таке, барином Тэкелом, хозяином Тэкицей!..

Старуха положила клубок шерсти с воткнутыми в него спицами себе на колени и, повернувшись к иконе, перекрестилась.

— Господи! Я не желаю, чтоб ты, Цыбикэ, даже в шутку говорил эдакое! Зачем все наизнанку выворачивать, когда правда ясна, как божий день? Таке — пьяница и бездельник. Ему так и суждено было стать пьяницей и бездельником. Оттого и стал фонарщиком, которого примарь только потому и терпит, прогнать вон не решается, что они в школе вместе учились…

Полковник Цыбикэ Артино не пытался больше поколебать простую и твердую веру старой женщины. Знал, что и сам Таке не может уже обойтись без пива и вина. Знал, что примарь Атанасие Благу щадит Таке-фонарщика вовсе не в память о школьной дружбе, а лишь по воле госпожи Клеманс Благу, которая своими острыми ноготками не раз украшала лицо Вонючки искусной татуировкой. Все это могло только спутать понятия старухи о законах, управляющих миром, и об извечной справедливости. Мир ее был прост и ясен, а справедливость — последовательна и логична.

Поэтому он и решил уступить.

— Может, ты и права, мать. Возможно, я ошибаюсь…

Его круглое, словно полная луна, лицо раскраснелось от печного жара; он сидел, закрыв глаза, и в полузабытьи, когда мешается прошлое с настоящим, видел себя, как бредет он в синих сумерках с ватагой колядующих мальчишек через весь город, от окна к окну, под которыми когда-то славил господа для тех, прежних людей, которых уже нет.

А пятеро человечков все шли и шли от окраинных улиц к освещенным кварталам центра.

Первым на пути им попался дом, где у ворот их встретила овчарка Дуламэ. Занавеска была поднята. Барышня Исабела слушала колядки, спрятав лицо в ладони, зато мальчики сгрудились у окна и от души веселились. Затем Михэицэ, в новом костюмчике и с причесанной челочкой, в сопровождении Амелики и Фабиана, торжественно вручил им пять жалких бубликов, засохших и несъедобных.

В воротах обиженный старшой бросил их Дуламэ, истолковав случившееся на свой манер:

— Она скупердяйка, не иначе! И задавала. Видали — не захотела даже со стула встать и послушать, скажи на милость? Такой, как эта, я бы посоветовал под Новый год из дома уходить!

Спели они и под окошком госпожи Лауренции Янкович, которая погладила их по головкам и насовала гостинцев в память какого-то Ионикэ. Когда они уходили, она сидела перед фотографией в рамке под стеклом, с детской одежонкой на коленях.

Потом они принялись славить, щелкать кнутом и бренчать коровьим колокольчиком под окном, где на них визгливо залаяла собачонка с лентой на шее. Старый хозяин, укутав в плед ноги, клевал носом возле печки, а хозяйка, отчаянно накрашенная, с руганью погнала их прочь — нечего, дескать, дразнить ее Бижуликэ.

Накрашенная хозяйка орала, Бижуликэ тявкал, и только старый хозяин с полосатым пледом на коленях даже не пошевелился, — должно быть, не слышал, что происходит.

Они ударились в бегство. Малыш споткнулся, упал, поднялся, снова запутался в своей суме и в отчаянии крикнул старшому, прося не оставлять его в беде. Уже на улице старшой обернулся и, собрав все мужество, попытался взять реванш за чересчур поспешное отступление.

— Чтоб ей Бижулькиным хвостом подавиться! Эй, сударыня, поджарь его и слопай!

Пройдя еще несколько шагов, он решил, что был недостаточно суров:

— Таких, как она, не сударыней звать надо, вот что! «Мадама» она, вот кто. Подлюка из тех, что на ярмарках в панораме поют! Я от тятьки слыхал, он ей два года назад огород копал!.. А у старикашки ее денег, слышь, видимо-невидимо! За золотом за тридевять морей, за тридевять земель с мешком, слышь, ездил! Золота и драгоценных камушков у него — как у нас фасоли! Он и людей убивал, во как. Одного африканского царя убил и шкуру с него содрал, понял? А потом добро его разграбил и детишков помирать с голоду бросил! Ни страха на него, ни закона, слышь! Пес свирепый! Видели, каким хворым прикинулся? А будь у него под рукой ружье, он ка-а-к наставил бы его да ка-а-ак пальнул бы, слышь, тут тебе и крышка, понял?

При этих словах и малыш тоже ка-а-ак посмотрит им вслед, да ка-а-ак побежит вдоль заборов, тут уж его и из ружья не достать, понял!