Позднее Теодор вспоминал изодранную отцовскую форму, больше всего мундир с золотыми эполетами, которые незнакомцы содрали и бросили в огонь. (Вспомнил он и муравья на пороге.) Но всякий раз сцена увода отца приобретала новую деталь или теряла какую-нибудь старую. Изменения в воспоминаниях происходили еще и потому, что в течение долгих лет никто не смел вспоминать о Джорджии, особенно мама и тетки.
Теодору нередко снилось одно и то же залитое водой поле, куда нельзя войти, потому что оно огорожено проволокой, а там покоится отец, лежит на спине в холщовых подштанниках, с круглой раной в груди.
Этот сон повторялся, а последний раз во сне возле отца были песок и известь, на которых остались чьи-то следы. И всякий раз отец был в воде, хотя поле вроде бы и не было полностью залито, и казалось, что вода покрывает только отца. А однажды Теодору приснилось, что Джорджия лежит в русле реки, словно в кровати, вода залила все поле вокруг отца, а тот улыбается.
Через неделю после того, как увели Джорджию, Теодор снова увидел его дома, на досках, гнилого и зловонного. Кожа его от воды стоячей Млаки, где он лежал, покрылась тонким грязно-зеленым налетом. Позднее Теодор часто вспоминал, как Милица осторожно смывает грязь и гниль с тела отца, чтобы не повредить раны. Помогали ей бабка Яница и тетки. Омывали и очищали отца без слез.
Теодору казалось, что отец еще жив, раз его так осторожно купают, боясь причинить боль. Однако исходивший от трупа запах он долго чувствовал и после похорон, и много лет спустя, когда никто уже и не упоминал имени отца.
(Дед Вук, пока обмывали Джорджию, сидел перед домом и стучал палкой по большому камню, торчавшему из земли.)
Когда отца обмыли и одели, несколько старших Кулинковичей и дед Вук положили тело в длинный гроб, сколоченный из струганых еловых досок.
(На похоронах было мало народу, потому что уже полыхала война.)
Теодор запомнил, что отец Джорджия чуть не вывалился из гроба, когда гроб проносили через узкий проход в ограде Црнишского кладбища, — гроб наклонился, и один из Кулинковичей выпустил его из рук. Мама Милица дико закричала, но все обошлось, от останков ничего не отвалилось, потому что Милица (еще до того, как отца обрядили) обмотала тело белым полотном. Да и свалился бы он с небольшой высоты, потому что проносили его сквозь ворота нагнувшись, на вытянутых руках, и до земли было не более полуметра.
Теодор вскоре забыл это, но потом память вернула ему все. Как-то, возвращаясь с прогулки по Калемегдану, он рассказал мне о радости, охватившей его, когда уводили отца, в другой раз утверждал, что сходит с ума от видений и снов, в которых ему слышатся крики отца из воды.
Воспоминания об отце стали неразрешимой загадкой и тяжким бременем для Теодора. Отец словно преследовал его с рождения. Теодор утверждал даже, что помнит, будто отец преследовал его, когда он находился еще в утробе матери. Я промолчал, а Теодор после этого разговора три дня неподвижно пролежал у себя в мансарде.
Вначале Теодор всего боялся. Его пугали, как ему помнится, звуки, плач, смех, темнота, знакомые предметы. Пугал огонь в печи. Его угнетал необъятный простор дома, который позднее все ужимался и ужимался. Он боялся кровати, в которой спали отец (мертвый) и мать. Женщин, суетящихся возле дома. Пугали незнакомые люди. Он вообще боялся людей.
Со временем, хотя он этого и не осознавал, страх преображался, утраиваясь воспоминаниями и жизнью, по которой он шел. Теодор почувствовал и тот, самый большой страх, который появился после смерти отца, много лет спустя вернувшийся из забвения. И смотрел на все глазами мамы Милицы, бабушки Яницы, деда Вука и теток.
Тайна страха сокрыта в том дне, когда увели отца, дрожащего, с ужасом смерти в глазах. Этот страх повторился в дрожи дяди в 1948 году, в смертельном ужасе, застывшем в его глазах, когда он увидел товарищей, вылезающих из джипа и направляющихся к дому арестовать его.
А еще он ощущал страх, исходивший от слов, которыми обменивались окружавшие его женщины. Ему казалось, что и отца увели от страха, поскольку он был его гонителем. Да и нежность окружавших его женщин, подобная тончайшему стебельку, обращалась в страх. В воспоминаниях он боялся, как бы и мама не ушла вслед за отцом, как бы и ее не увели из дому, и молчал, уткнувшись в ее колени, затаившись, хотя тогда еще не осознавал страха. Страх пришел позднее. И еще всю жизнь он старался угодить — женщинам, приятелям, времени, теряя самого себя. Он боялся наступить на чью-нибудь тень, задеть кого-нибудь неосторожным словом, чем угодно, но уйти из жизни он не мог. Только деда Вука он не боялся — ни в детстве, ни в сновидениях, ни в воспоминаниях.
Будучи в Дырах, дед Вук и бабка Яница регулярно посещали церковь Святого Архангела в Црнише. Даже когда началась война и не было уже ни попа и ни проповедей.
Колокол церкви Святого Архангела звонил до начала войны 1941-го. Теодор боялся его звона — глухой, он словно бы доносился издалека. Увидев церковный колокол, он не поверил, что тот издает такой звук. Во время войны колокол звонил редко, а после 1945 года и вовсе перестал.
Как ему помнилось, мама Милица купала его перед сном в большом деревянном ушате. Согрев воду, она наливала в ушат сначала холодную, затем горячую, проверяя белой рукой, насколько она теплая. (Теодор боялся воды.) Затем она раздевала его и голого поднимала с полу и сажала в ушат. Теодор не плакал, когда она его намыливала, только дрожал, пока его терли и обливали. А после войны, по окончании начальной школы, уже не разрешал раздевать и купать его, а поворачивался к маме спиной и мылся сам. Мама смеялась над ним, тетки подтрунивали.
Когда Теодор был в четвертом классе начальной школы, он тайком мастерил постель из травы и листьев для своей подружки Марии, которая вскоре умерла от чахотки. Постельку из травы и листьев он сооружал за домом, под большим кизиловым деревом.
До 1941 года, когда Джорджия приехал в Дыры, Теодор редко видел отца. Тот появлялся в военной форме с золотыми лампасами, в лаковых сапогах. А когда после апрельской войны отец остался в Дырах, Теодор видел его каждый день (до тех пор, пока его не увели и не убили) и боялся. Потому что мама, пока отец служил в Сараеве, если Теодор что-нибудь натворит, стращала: «Смотри, отцу скажу!»
Лишь в 1945 году Теодор начал разбираться в проходивших через Дыры армиях. А до того он не знал, какая армия за что воюет. Не знал и того, за что расстреляли его отца, По существу, смерть отца он воспринимал только как факт его небытия, хотя все произошло у него на глазах. Лишь потом, через воспоминания, через осмысление былого все раскрылось.
После смерти отца Теодор частенько устраивался на коленях у матери. Он прикасался к ее коже, теплой и нежной, покрытой светлыми мягкими волосками. (И у Разии были светлые волоски на руках.) Где бы ни находился, он ощущал на себе настороженный материнский взгляд, заботливый, стерегущий. И никогда не видел, чтобы она плакала. Но сколько бы она ни скрывала, Теодор догадывался, как ей тяжело все, что напоминало об отце.
Милица боялась Кулинковичей, особенно брата Симо, и всегда — как во время войны, так и после — боялась за Теодора: не угас бы их род.
Похоронив Джорджию, Милица замкнулась в себе — заглушая страдания, посвятила себя сыну. Она растила его, боясь, что истребят ее семя. И постоянно носила черное платье до пят.
Все Кулинковичи с отвращением (может быть, и от стыда) закрывали двери перед Милицей, потому что Джорджия был единственным контрреволюционером в их семье. И забыли про Милицу. Не помогали ей даже горстью муки. Милица же, возненавидев свою жизнь, продолжала жить только ради Теодора. А он рос у нее на коленях, спал в ее кровати, всегда находился под присмотром женщин, вертевшихся вокруг его мужской головушки, единственной в целом доме. А когда в 1945 году семейство Кулинковичей оказалось у власти, для Милицы наступили еще более тяжкие времена. Никто с ней не разговаривал. В страхе за Теодора она под семью замками скрывала воспоминания о Джорджии. Никогда не ходила на его могилу. Душила саму мысль о нем. Никогда не упоминала его имени. Так и Теодор: неосознанно, инстинктивно, подражая матери, вытеснял воспоминания об отце. Даже потом, когда вырос, не расспрашивал мать об отце. Словно и не было у него отца, словно всю жизнь прожили они без него. Словно и зачат был не им. Будто незаконнорожденный.