Когда Джорджию убили, Теодор еще не задумывался о смерти отца. В нем была пустота. И лишь позднее он ее заполнил. Слезы выступили вслед за материнскими, беспричинно.
Все то, что Теодор видел в детстве, он осмыслил потом. Воспоминания его мешались с чужими воспоминаниями и рассказами, поэтому некоторые давние картины удваивались или утраивались.
Может, рассказ о Теодоре стоило начинать издалека. Правда, опасаюсь сбить вас с толку перескакиванием. Как с камня на камень. Конечно, хотелось бы рассказать все сразу, да только ведь это невозможно.
Мне кажется, страдания, вызванные жизнью (Теодор с большим удовольствием называл их страданиями, вызванными обстоятельствами), гнездились в его душе еще до нашего знакомства. И если говорить о его жизни до нашего знакомства, я бы сказал это так: рос Теодор в атмосфере разладов, войн, послевоенной гордыни и размежеваний, в непрестанных поисках первозданного мира и материнской ласки. Даже после отъезда из Дыр на учебу, в большой мир, Теодор всегда тосковал по былому — по тому, что никогда уже не случится. На этой раздвоенности вызревало его одиночество, стремление убежать от Разии или соединиться с ней, его грезы о «Словаре», в котором он хотел воскресить и дома, и людей, которых уже нет, и душу своего детства. Я бы даже сказал так: Теодор покинул Дыры, чтобы вечно к ним возвращаться.
Когда он рассказывал мне о заросших травой порогах в Дырах и о Черногории, он вдруг замирал, всматриваясь в ему одному видимый мир, и говорил: «Пороги, заросшие травой! Это жуткая красота деяний человеческих».
Правда, его порог не зарос травой и бурьяном, в доме еще жила его мать, но семья давно распалась, как разрушилась и церковь, от которой осталась лишь колокольня.
Я думаю, что Дыры и разлад в них были и лекарством, и кошмаром для души Теодора. А незримая пряжа детства, в которую я через его рассказы постепенно вплетался, словно бы опутывала его изнутри.
Теодор умел красиво рассказывать. Это чувствовалось и в его книге, которая была в какой-то мере порождением его собственного Словаря. Он говорил, что никогда не завершит и не опубликует его, однако рукопись продвигалась. И тем не менее те несколько сохранившихся страниц я не помещу в свою книгу, поскольку по ним нельзя составить полное представление о необычной композиции детища Теодора.
Теодор был третьим ребенком Джорджии и Милицы Кулинкович, урожденной Раджевич. Две девочки, родившиеся до него, умерли на третьем и четвертом году жизни, Теодор их никогда не видел.
В 1937 году умер дядя Михайло, брат отца, известный комита и бродяга. Теодор особо выделял дядю Михайло из семейного древа. Я вспоминаю слова Теодора: «Михайло — это эриния моего братства».
Михайло был старше Джорджии на семь лет и с юности постоянно бродил по Черногории и Сербии, словно за кем-то гонялся или кто-то гнался за ним, и потому не мог нигде осесть, обзавестись своим домом. («До самой смерти не присел», — слышу я голос Теодора.)
В возрасте двух лет Теодора поднял на руки дядя Михайло — косматый, с обнаженной грудью, в овечьем кожухе на плечах — и прижал к себе. Ребенок заплакал — его оцарапала дядина щетина.
Перед смертью дядя Михайло одряхлел, от его огромного тела, которое словно надломилось, остались лишь длиннющие руки да крупные пальцы.
В тот год Михайло действительно пришел в Дыры, чтобы умереть, чтобы его там похоронили. Но Теодор не запомнил дядиных похорон. («Мне кажется, дядя и сейчас где-то бродит».)
Тогда же отец Теодора, Джорджия, который был полной противоположностью брату, получил чин майора Королевской югославской армии. Служил он в Сараеве, где некогда служил и его отец, то есть дед Теодора, Вук.
Джорджия жил отдельно от семьи, изредка наезжая в Дыры, но никогда не возил Милицу на место своей службы, и потому все трое его детей родились в Дырах. Теодор так и не узнал, почему отец с матерью решили жить раздельно.
Дед Вук и бабка Яница после выхода на пенсию деда жили то в Дырах, то в Герцог-Новом.
Когда в 1941 году убили их сына Джорджию, они находились в Дырах.
В 1942 году в один и тот же день в Герцог-Новом померли дед Вук и бабка Яница. Теодору запомнились похороны, потому что Кулинковичи с великим трудом перевезли их из Герцог-Нового и положили в одну могилу у церкви Святого Архангела в Црнише.
(В Дырах нет своей церкви, и Кулинковичи с незапамятных времен хоронят своих на Црнишском кладбище.)
Хотя дед Вук и бабка Яница больше жили в Герцог-Новом, чем в Дырах, Теодор хорошо их помнил. А о деде Вуке много узнал из дневника, который дед вел с 1935 года. Записи в нем оборвались лишь за несколько недель до смерти старика.
Теодор читал дневник Вука спустя много лет после смерти деда, и я бы с удовольствием поместил выдержки из этого дневника в свою книгу, но он пропал вместе с рукописью «Словаря».
(«Читая дедов дневник, я понял, что написанное слово — хлеб времени», — сказал Теодор.)
По-моему, есть какая-то связь между дневником Вука и «Словарем» Теодора. Потому что и Теодор, и его дед записывали слова и события день за днем, ничему не отдавая предпочтения. Ни дед — смертям в смутные дни, ни Теодор — словесным одеждам-воспоминаниям жизни, которой он жил.
Из дедова дневника узнал Теодор и некоторые подробности гибели своего отца Джорджии, но мне он так и не дал его почитать.
Тайна гибели отца оставила вечный след в душе Теодора. Я не могу вычленить детство из жизни Теодора, как выделяется чистый поток света или что-то четко видимое, ибо его воспоминания о детстве были смутными.
Одно из последних воспоминаний Теодора об отце относится к августу 1941 года — он увидел его перед домом с зеленой смоквой в руке. (Тогда Джорджии был сорок один год — столько, сколько Теодору было в 1977 году.) Отец только что вернулся из Герцог-Нового с дедом Вуком и бабушкой Яницей. Позднее Теодор уверял, что образ отца со смоквой в руках — не последнее о нем воспоминание. («Ничто не имеет определенного начала или конца — ни история, ни люди, ни время, как и воспоминания об отце Джорджии», — говорил он.)
Теодор утверждал, что в памяти что-то упускается или забывается уже в момент самого события. В собственном и чужих воспоминаниях Теодор видел отца и до и после его появления в августе 1941-го.
Последнее воспоминание об отце относится к тем дням, когда какие-то незнакомые мужчины (позднее он узнал, что один из них был дядя Симо) увели отца из дома и расстреляли у Млаки под Црнишем, а потом бросили тело в стоячую воду, где оно и пролежало несколько дней, пока не начало разлагаться. Однако Теодор не мог провести четкой грани между тем, что ему помнилось, и чужими воспоминаниями. Потому что об отце годами никто не вспоминал, и эта грань между своим и чужим представлением ломалась и стиралась. Теодор же сквозь время, чужие и свои воспоминания шел по стопам отца, все труднее отделяя его от себя, и обретал его. (Наверное, он мог помнить лишь его военную форму, широкий желтый ремень и длинную белую саблю.)
Когда в день гибели отца чужие мужчины вошли в дом (Теодор не сразу узнал дядю Симо) и сказали Джорджии, чтобы собирался и шел с ними, мать вскрикнула и повисла на нем. Отца трясло, словно тростинку, и маленький Теодор бросился на защиту отца от матери и обхватил ручонками его сапоги. Тогда один из незнакомцев оттолкнул его опанком, и Теодор упал, ударившись об пол. Снизу он увидел порог (по нему полз громадный муравей) и открытую дверь, а в ней огромное красное солнце, половина которого закрыла гора: острые скалы пополам рассекали солнечное яблоко. Он слышал голоса незнакомых мужчин и отца, вопли матери и теток. Теодор поднялся и прижался спиной к стене возле печки. Мужчины за руки потащили отца к двери. Дядя Симо оттолкнул Милицу. Теодор тогда думал, что дядя тоже защищает Джорджию от матери и теток. Однако двое мужчин неумолимо волокли отца к двери. Когда переступали через порог (чья-то нога раздавила муравья), свет заслонили, и Теодор не мог уже видеть половину солнечного шара. Мама Милица бросилась ничком на железную кровать, сотрясаясь от рыданий.