— Что случилось? — воскликнула женщина рядом со мной и с любопытством взглянула на соседку, которая, казалось, нисколько не удивилась.
— Разве не ясно? — ответила та вопросом на вопрос. — Девушка в положении.
— Да что вы, — всплеснула руками первая. — В такое время…
— Время, конечно, неподходящее, — обстоятельно продолжала вторая. — Однако нигде не сказано, что она его не доносит, и тогда ребенка нужно будет прикармливать. Еще вопрос, от кого она беременна. Хотя все равно маловероятно, что отец останется в живых.
— Вы правы, — подтвердила первая. — Этого, безусловно, она не должна была себе позволять в такое время: мужчины сегодня есть, а завтра нет.
Между тем люди подняли Ленку и усадили возле стены; одна из женщин начала сноровисто растирать ей виски и шею, девушка открыла глаза и с благодарностью взяла ее за руку, бескровные губы и щеки слегка порозовели. Молочница тем временем налила в Ленкин бидон молоко, отыскала меня, мы аккуратно закрыли бидон крышкой, и она отдала его мне, и вот, хочешь не хочешь, я должен был подойти к Ленке. В это время женщины помогли ей встать, заставили опереться на них и повели домой, мне же не оставалось ничего другого, как пойти следом. Я тащился за ними, как пятое колесо в телеге, с неприятным ощущением, что вмешиваюсь в чисто женские дела, хотя около молочной не было никого более подходящего, чем я, чтобы сопровождать их; если бы я попробовал огрызнуться, это было ясно — меня тотчас бы одернули, мол, нечего ротозейничать, лучше помоги. И только перед домом Шкоберне одна из женщин облегчила мое положение, протянув руку за бидоном:
— Давай-ка сюда, нечего тебе лезть наверх.
В этот момент пронесся на мотоцикле Цирил. Он нагрянул так внезапно, что я не уловил, видел он нашу процессию перед домом или женщины до его появления успели войти во двор; как бы то ни было, на меня он времени не тратил. Поставив мотоцикл, он, как был — растрепанный, с всклокоченными волосами, запыхавшийся, — бросился в дом.
Вид Цирила удивил меня больше, чем его неожиданное появление. Он совсем не был похож на восторженных доленьских парней, только что призванных домобранов, которые в новенькой, с иголочки, форме, застегнутой на все пуговицы, по утрам маршировали на футбольном поле за фабрикой «Колинско». На нем была кожаная куртка с закатанными рукавами, галифе и сапоги, на груди висел автомат. Фуражка такая же, как у домобранов, только сидела как-то небрежно, лихо. Если те, кто собирались за фабрикой «Колинско», считались лежебоками, то он был солдатом. А если уж и они считались солдатами, то он был настоящим воином. Об этом свидетельствовала не только его одежда, отвечавшая требованиям военного времени, но и ловкие движения, стремительная походка, напоминавшая тревожную поступь дикого зверя. Он был здесь, в доме, за порогом его ожидал мотоцикл, но уже в следующее мгновение — это с легкостью можно себе представить — он окажется совсем в другом месте, там, в самом пекле, где ему нет и не может быть замены. Короче, это был совсем другой Цирил.
Я подождал его. Недомогание Ленки, очевидно, задержало его дольше, чем он предполагал, и все же он вскоре показался на улице с искаженным от ярости лицом.
— Придется мне прибить и Винко Тержана, — выплеснул он передо мною свой гнев. — Как это называется? Сделать девице ребенка и исчезнуть!
— Исчезнуть? — ухватился я за слово. — А разве Винко не с вами в Турьяке?
— Турьяк не для трусов, вроде этого засранца.
— Но из-за этого ты ведь не убьешь его?!
Он с сожалением взглянул на меня и качнул головой:
— Эх, милый мой! Да я расстреливал их и за меньшие пакости.
Слово замерло у меня на устах. Я долго ждал и готовился ко встрече с Цирилом, а она застала меня врасплох. Я, конечно, отделался от Ленкиного бидона, но в руках у меня был наш бидон, большой, пустой, он бился о мои колени: для Цирила я был сопляком, которого мать послала за молоком, только и всего. Я брякнул первое, что пришло в голову:
— Ходишь ли ты к исповеди?
— Каждый день, — сказал он с особым ударением. — К исповеди и к причастию, ведь у нас в лагере свой курат[44]. Только ни исповедь, ни причастие мне не помогают. — Он освободил мотоцикл от подставки и, взяв его за руль, повел, ступая в ногу со мной.
Я думал, он улетит так же стремительно, как прилетел, а он шел рядом, очевидно желая поговорить; я еще больше сконфузился и никак не мог сосредоточиться, да и не совсем понял, что он хотел сказать этим странным ответом. Шагая в ногу, мы двигались к перекрестку, и вдруг, напротив дома Шлаймаров, почти пустого, ведь братья были в партизанах, черт дернул меня спросить:
— Что бы ты сделал, если бы сейчас на углу появились Войко и Вили?
— Убил бы их, — произнес Цирил твердо и отчетливо, как будто ждал вопроса. Потом взглянул на меня: — Не веришь?
— Нет.
— Эх, голубчик. — Он опять с сожалением посмотрел на меня. — Не думаешь ли ты, что я сложа руки буду ждать, когда они убьют меня?
Он умолк, ушел в себя, а во мне шевельнулось недоброе предчувствие. Опасность витала в воздухе, дразнила — с того самого момента, когда я, поддавшись искушению, забылся и напомнил ему о Войко и Вили, правда, сейчас я уже не думал о них, просто хотелось освободиться от нависшей тяжести, отключиться… К несчастью, было уже поздно, зловещая дрожь, сотрясавшая мое тело, не обманула меня. Как только мы поравнялись с домом Шлаймаров, Цирил укрепил мотоцикл на подставке.
— Не все ли равно, в конце концов, сейчас или чуть позднее… — сказал он скорее себе, чем мне. — Эту рухлядь, которая произвела на свет две партизанские свиньи, мне рано или поздно придется убрать.
Спокойно и решительно он направился во двор к Шлаймарам, сжимая в руках автомат, который до того болтался у него на плече.
Я хотел было окликнуть его, но слова от страха застряли в горле, засели там острым камнем, и я только заикался и повторял про себя: «Нет, Цирил, только не это, умоляю тебя!» И тут я понял, что Цирил уделил мне внимание потому, что ему нужно было обрести душевный покой, которого он не находил ни на исповеди, ни у причастия и который может вернуть взрослому только общение с ребенком. И еще я понял, что, отринув его, я подтолкнул его к убийству и на мою душу падет все, что сейчас случится.
— Нет! — наконец вырвалось у меня. — Нет, Цирил, только не это!
Я кинулся за ним во двор, летел с необъяснимой легкостью, что-то кричал, но было поздно: в доме раздался прерывистый треск, похожий на звук трещотки. Я задрожал.
Цирил появился на крыльце, автомат снова висел на плече. Он спустился вниз и бросил мне мимоходом:
— Можешь пойти посмотреть.
Я остался во дворе. Во дворе, куда меня раньше приводило любопытство или желание поиграть; там, где когда-то веселые ремесленники подшучивали над Эди Рожичем, легко расставаясь с серебряными монетками, которые Эди зарабатывал, глотая клопов и навозных мух; с одной стороны находилась мастерская Ханзи, с другой — большая беседка с качелями, подвешенными к балкам, где я часто качался. Я стоял, уставившись на двери квартиры Шлаймаров, мне хотелось сесть на качели и оттолкнуться, я почти обезумел в своем желании сделать что-нибудь безобидное, простое, привычное, но ноги, как назло, не слушались. Я тупо смотрел на двери и обреченно, как приговоренный к казни, ждал.
Наконец дверь тихонько скрипнула, и на крыльце появилась старая Шлаймарица, высокая, сухая женщина в платке, усеянном крупными красными горошинами. Остановившись, она безучастно провела рукой по голове, развязала под подбородком узел, который, вероятно, душил ее, рука с платком тяжело упала вдоль тела. С минуту она стояла, выпрямившись, как гимнастка перед началом упражнений. Затем опустилась на каменную ступеньку и села, расставив ноги. Руки ее, точно две плети, свисали почти до земли, потом она сплела пальцы и судорожно их стиснула.
— Отче наш, иже еси на небесех… — вырвалось у нее. Однако она не молилась, просто твердила и твердила, эти несколько слов, как заклинание: — Отче наш, иже еси на небесех…
44
Полевой священник (нем.).