Изменить стиль страницы

Недели через две Ладо вышел во двор со скамейкой, которую среди прочего хлама нашел в сарае, он таскал ее потом за собой по двору, как кошка котенка, с одного освещенного солнцем места на другое. Перед обедом и после полудня он просиживал долгие часы, греясь на солнышке, смотрел куда-то вдаль, разглядывал свои руки, в особенности суставы, ни на кого не обращал внимания и ни с кем не вступал в разговор. Постепенно это превратилось в образ жизни, и все к тому привыкли: утром губная гармошка и Франкенштейн, до обеда топтание у плиты и непродолжительный отдых на скамейке под солнцем, после обеда — длительный отдых на скамейке под солнцем.

Я наблюдал за ним издалека, прикидывал, как к нему подъехать.

Наконец расхрабрился и начал с географии.

— Знаешь ли ты, что Нью-Йорк по количеству жителей уже перегнал Лондон?

Ответа нет.

— Знаешь ли ты, — попытался я еще, — как называется столица Швейцарии?

Опять молчание.

Я попробовал задать вопрос, который касался его лично:

— От Эди были письма?

— Столица Явы — Джакарта. Столица Кубы — Гавана. Столица Филиппин — Манила. Столица Гватемалы — Гватемала. Столица Сальвадора — Сан-Сальвадор.

Вот так он мне ответил не моргнув глазом, отсутствующим голосом, абсолютно безразличный ко всему на свете. Не думаю, что надоел ему с вопросами или что он кичился своими знаниями, куда там. Вовсе нет. Если б он сказал: «Иди ты к черту со своей географией», я бы обрадовался. «Правильно, — ответил бы я, — давай лучше поговорим о чем-нибудь другом», — и присел бы рядом, а так… Совсем ничего. Мрак. Лед. Лед, который не могло растопить никакое солнце. Что-то щелкнуло у него в мозгу, выплеснулся поток слов, которые он механически отбарабанил, потом опять с тупым выражением лица уселся на свою скамейку и как будто ожидал следующего толчка. Спроси я его, как называется немецкая валюта возможно, чуть помедлив, он ответил бы: «Немецкая валюта — марка, итальянская валюта — лира, американская валюта — доллар, французская валюта — франк, русская валюта — рубль» — или не сказал бы ничего. Что с ним произошло? Что он видел? Что пережил? Быть может, он уже и сам этого не помнил.

— Да, — сказал я, помолчав, и отвернулся, — именно так. Ты совершенно прав.

Вдруг я почувствовал страх, как будто оказался наедине с живым мертвецом. Самое ужасное, что мне было жалко Ладо, я хотел быть добрым, мягким… Добрым и мягким, а ведь он, пожалуй, так же механически мог встать со скамейки, пойти в сарай, взять топор и стукнуть меня по голове.

Теперь я обходил этот двор стороной.

И снова целыми днями я шлялся по Безеншковой улице у дома Шкоберне… Мне хотелось встретиться с Цирилом. Хотелось еще сильнее, чем прежде, ведь стало известно, что Цирил — один из руководителей ставки в Турьяке, самого крупного белогардистского формирования в Долении. Куда бы я ни шел, я обязательно сворачивал на Безеншкову улицу, замедлял шаги у дома Шкоберне, заглядывал в окна, прислушивался. И как нарочно, вечно никого не оказывалось дома, даже Ленки и отца, который работал носильщиком на вокзале, — тощий и маленький, он возвращался в Зеленую Яму поздно вечером.

Однажды в полдень я увидела Цирила: он приехал на мотоцикле, одетый в белогардистскую форму, в берете, сбившемся от встречного ветра почти на затылок, с вызывающе выпятившимся крестиком. Мотоцикл он прислонил к калитке и исчез в доме. Значит, все, что о нем говорят, правда.

Я застыл на противоположной стороне улицы, ждал. Наконец он вышел. Мне повезло, ему не удалось сразу завести мотоцикл, он возился с грязными свечами или с чем-то там еще, так что я, как бы ненароком, смог подойти. Цирил, не отрываясь от дела, спросил:

— Твой отец все еще в лагере?

— Да, — ответил я.

Он быстро и грозно взглянул на меня.

— Смотри у меня, — сказал он. — Тебе скоро тринадцать или даже четырнадцать, если не ошибаюсь.

— Четырнадцать.

— Смотри же! — повторил он с угрозой в голосе. И больше ничего не добавил.

Итак, со мной было покончено, но я не ушел, мне все-таки хотелось втянуть его в разговор, установить более короткие отношения.

— Ты будешь играть в субботу? — спросил я.

— А кто играет?

— Ты же знаешь, «Младика» и «Марс». Других клубов просто нет.

— Я буду играть, голубчик, — с ехидством отрезал он, — когда мы опять соберемся вместе. Я и мой брат, Борис и Само Межнар, Винко Тержан, Янез Бассин, Штефан Вижинтин…

— Все, кто сейчас в Турьяке?

— Да, все мы.

— А кто будет защитником? На воротах опять поставите Милана Плечника?

— Кого? — спросил он, вспыхнув. — Милана Плечника ты больше никогда не увидишь.

Он завел мотоцикл, вскочил на него и рванул, выхлопной газ ударил с такой силой, что я отскочил почти на два шага. И это все; даже о Милане Плечнике ничего конкретного, оставалось только гадать, погиб он или, может, дезертировал и тем нанес Цирилу смертельную обиду… Вообще Цирил был немногословным и резким, хотя в последних его словах не ощущалось угрозы, он только констатировал факт. Короче говоря, я опять стоял один на тротуаре, смущенный и неудовлетворенный. Я понимал, что опять брошен на произвол судьбы, что придется еще долго ждать, пока мне станет что-нибудь известно, и я поклялся, что обязательно подкараулю Цирила в другой раз, точнее — в другом расположении духа, когда он не будет таким равнодушным и безразличным и удостоит меня разговора. Подходящих для этого ситуаций было предостаточно.

Капитуляция Италии подарила Зеленой Яме несколько часов безумия, люди в предчувствии добрых перемен просто лишились рассудка. Первое, о чем вспомнили, были велосипеды, которые до сих пор валялись на чердаках и в подвалах, а теперь лихо носились по улицам; второе — военный склад в Кодельево, который разворовали еще в начале войны, сейчас он вновь стал объектом пристального внимания… На ветру полоскались югославские флаги, как бы благословляя всеобщее необузданное веселье. Однако через два дня, когда по Шентякобскому мосту в город вступила первая колонна немцев, все стихло. Казалось, война по-настоящему началась только теперь, будто разыгрывавшаяся до сих пор невинная шутка превратилась в нечто неумолимо серьезное. Велосипеды тотчас были убраны. Интернированные из ближайших лагерей — Виско, Гонарса и Палмануи, — кому удалось пробраться в Любляну, уже на следующий день были отправлены в бывшую трудовую колонию за Любляницей. Заключенных из отдаленных лагерей — из Ареццо, Реджи-ди-Калабрия, — в том числе моего отца и Бориса Прелча, немцы забрали еще в Италии и сразу же отправили в Дахау и Маутхаузен. Оставшихся в Зеленой Яме стариков, женщин и подростков погнали на работы: женщин и стариков одели в комбинезоны из мешковины, обули в ботинки на деревянных подошвах и послали, хотя стояла поздняя осень, на окрестные поля рыть противотанковые окопы; старшим подросткам — моему брату, Вое Есенеку, Людвику Дебевцу и Мато Печнику — приказали собраться у гостиницы «Миклиц», там им выдали коричневую униформу и увезли в Германию, прямо в Берлин. Заплаканным матерям было объявлено, что эти ребята — золотой резерв, ими-де можно гордиться, поскольку вскоре они получат оружие и станут на защиту великого рейха. Словом, при немцах пришлось туго. Они были куда более неумолимыми и жестокими, чем итальянцы, это были настоящие враги. Оказалось, что быть приспешником итальянцев или немцев — разные вещи, над этим пришлось задуматься и Цирилу, хотя, возможно, изменившаяся ситуация только еще более ожесточила его.

К сожалению, в эти дни я часто видел только Ленку, а его вообще не встречал.

Мы, дети и старики, кому удалось избежать злой участи, целыми днями простаивали в очередях за продуктами в магазинах, в молочных, у складов. В сущности, сильнее, чем голод, нас мучило это ожидание, постоянная забота не прозевать, что где-то что-то раздают, не упустить, что тебе положено. И Ленка, которая вела хозяйство, постоянно стояла с нами в очередях. Однажды — я это хорошо помню — мы томились в длинной веренице у молочной на Средишкой улице, как всегда ждали, когда привезут молоко. Впереди стояли с карточками для грудных детей и дошкольников, беременные и старики, сзади те, у кого не было карточек, им выдавали по пол-литра молока, если оно оставалось. Вдруг у Ленки, она стояла чуть впереди меня, выскользнул из рук бидон и зазвенел по мостовой, потом она пошатнулась и упала. Я кинулся за крышкой, которая все кружилась и кружилась и никак не хотела остановиться. Когда я схватил ее, люди уже окружили девушку, так что я не мог к ней подойти.