— Вы, господин капитан, с суши к нам будете или с моря? — спросил настоятель.
— Зачем вам это знать, отче? — отозвался офицер.
— Коли идешь с суши, в рюмку с мастикой добавляется несколько капель воды, так и пьется. А коли с моря, где поджаривает солнцем, а волны поднимают ветер, тогда, напротив, в рюмку с водой следует долить мастики. Почти вся жидкость тотчас обратится в пахучее облачко тумана, которое пьют до дна, — усталость и головокружение как рукой снимает.
Капитан ничего не ответил, однако капнул воды в мастику. Так настоятель узнал, что дела плохи, что немец пришел со стороны суши, значит, той же дорогой, что и беглецы с албанского фронта. Он шел по следу.
Капитан спросил настоятеля напрямик, есть ли в его обители дезертиры из Югославии. Получив отрицательный ответ, капитан покраснел, поднявшись, переждал, пока кровь отхлынет, и сказал:
— Отец мой, я испытываю необычайное уважение как к этому месту, так и к вашей святой обители, но война есть война, а мы — всего лишь авангард армии. Если я не получу от вас точного ответа, я прикажу солдатам обыскать монастырь и найду дезертиров, которые, по моим сведениям, скрываются здесь, их трое, и это — те офицеры, которые нанесли нашим силам единственное поражение в этой войне. Не сдадите вы, придется мне самому искать, но тогда я прикажу сжечь Хиландар. Решайте…
Несчастье твоего отца и монаха-настоятеля заключалось в том, что монах тот был идиоритмик, то есть принадлежал к монахам-отшельникам, которые превыше всего хранили и оберегали свой монастырь. И этим все было предопределено. Будь он из тех, кто представляет здесь общежитие и менее привержен Хиландару, не случилось бы то, что теперь было неминуемо… Об этом я рассказывать не стану, ибо конец тебе поведает любой из тех, кто тогда подвизался в обители…
Монах оборвал рассказ, извлек из своего гроба какую-то банку и протянул Свилару.
— Этот мед пчелы собрали на твоем огороде. Возьми его и откушай. Быть может, он поведает тебе о том, что ты успел и чем тебе следовало заниматься. Кто знает…
Перевернув посох, монах взял его за тонкий конец, сморщил лоб и, разогнав мысли, пошел своей дорогой, пальцами упираясь в задники опанок. Травы поднимали за ним столб золотистой пыльцы, походившей на молотый орех, и засыпали следы от его перевернутой обуви. Между Свиларом и ним тек ручей и бесновалась сенная лихорадка; казалось, старец приближается, хотя он уходил. Свилар бежал к монастырю, преодолевая благоухающее пространство. На бегу он глянул вверх на солнце и подумал, что этот взгляд его долго еще будет стремиться к Светилу, когда самого его уже не будет в живых.
Свою вторую ночь в Хиландаре Свилар спал крепко. И сон был полным, как чаша. Единственное, что мешало, — это холод в руках, от него стыло лицо, и во сне он старался держать ледяные пальцы подальше от головы. Но утром выяснилось, что сон этот обошелся ему дороже бессонной ночи — пока, поддавшись усталости, он отдыхал, сенная лихорадка делала свое дело. И она его сделала.
На Святой горе нет ни врачей, ни лечебниц. Больных переводят в отдельные комнаты, они получают своего рода отпуск по болезни и некоторую помощь, то есть новоначальные монахи готовят им пищу, теплое питье — кофе с лимоном или еще что-нибудь. Больным остается лишь слушать, как частица их времени пульсирует рядом с биением Великого Хроноса, и ждать, что победит. Вот и все. Кроме того, вопреки хиландарскому порядку им разрешается завтрак. Так поступили и со Свиларом. Ему принесли ломоть черного твердого хиландарского меда, того, что только ломается, и в ступке горячего вина, смешанного с толченым перцем.
В тот третий свой день он с трудом сидел в старой монастырской трапезной времен Неманичей, окнами выходившей на врата храма Введения, и пил теплое вино. Медом он смазывал ноздри и разглядывал изображенные на стенах сцены из жизни святого Саввы, основателя монастыря. Солнце проникало в помещение, постепенно, картина за картиной, расцвечивая жизнь наследника, двигаясь от смерти к рождению, ибо движение Солнца всегда таково — от смерти к рождению…
Завтрак был окончен, когда в трапезную вошел огромный рыжий, словно покрытый ржавчиной, монах. И хотя Свилар никогда раньше не видел его в лицо, он сразу узнал отца Варлаама, того второго монаха, которого ему рекомендовали по приезде. Человек с глазами такой голубизны, будто они впитали всю синеву моря, стоял теперь перед Свиларом, подстриженный и без горшка на голове. Голос был такой зычный, будто его хозяин сошел с капитанского мостика. Монах мигал по-птичьи, снизу вверх, при этом его остро подпиленные твердые ногти издавали некий запах, а остатки зубов смертельно болели, отчего он все время поскуливал. Когда он говорил, откуда-то из недр его огромного тела вырывались странные звуки, напоминающие отдаленное, будто из-под воды, кукареканье, призывающее день, затаенный на дне его утробы. Вокруг головы мошкарой роилась перхоть, оседая на плечи и клубясь у волос как нимб. В обуви отца Варлаама были проделаны отверстия-окна для мозолей, и его проросшие сквозь носки ногти при ходьбе громко цокали об пол. Он был хром на левую ногу, которая была словно окунута в чей-то чужой пот, правая же воняла совсем иначе — мышиным пометом — и куда сильнее напарницы. Рясу на спине и под мышками разъел жгучий, страшно соленый пот, мантия же вся была в дырах от непересыхающего семени, насквозь прожигающего все, что ни оросит. Говорил он так, будто каждое слово языком с земли доставал. И жил, и ел, и дышал, и спал он с огромным усилием, словно где-то в себе строил пирамиду.
— Не всем суждено погибнуть, не всем и в пустыне спастись! — произнес он и откинул с лица прядь волос. — Помню я, в сорок первом году, когда батюшка ваш пришел сюда, ветра были сильные, аж обувку срывало, пронимало до костей. Батюшка ваш, майор Свилар, и два его сотоварища растянули на этом ветру свои плащ-палатки и явились сюда, ровно как ветром принесенные. Теми крутыми тропами веками никто к монастырю не хаживал. Здесь ведь все дороги к морю идут, вот никто их и не задержал на границе. Приняли их, накормили, как всякого другого гостя, ибо для путника у нас все даром — веками так заведено. Батюшка ваш, майор Свилар, бороду носил густую, как мох, а голос имел такого диапазона, что не обойти. И познания в церковном пении, для мирянина ныне редкостные и нечасто встречающиеся, поелику в консерваториях ему не обучают (там только церковная музыка Запада). Он легко освоился среди немногочисленной общежительной братии монастыря и включился в нашу жизнь, хотя силы особой у нас тогда не было — настоятель и иже с ним были отшельниками, о чем вы, верно, кое-что уже слыхали. Ваш отец разливал вино, красил его черной виноградной лозой, составлял опись монастырской библиотеки, отыскивал в старинных книгах закладки из трав и цветов, вложенные туда в семнадцатом-восемнадцатом веках. Его занимали растения. Затаив дыхание, сидя на корточках, он что-то сажал в маленьком огороде у ручья. А в церкви охотней всего пел заутреню.
Его дивный голос, похоже, дорого ему обошелся. Как немец узнал, что на Святой горе находятся дезертиры, сказать трудно. Скорее всего, они себя сами выдали. Считают, что на последнем перед Святой горой ночлеге, в Уранополисе, майора Свилара покинула осторожность. Находясь в тамошней церкви во время богослужения, он, говорят, произнес:
— В ком страх побеждает, тому в душу плюют. — И дал себе волю: голос его, взмыв под купол храма посреди греческой службы, завел славянскую литургию, даже глухие поняли: не болгары поют, но среди паствы находятся беглецы из Сербии. Так они выдали себя. Немцы пришли по следу и велели тогдашнему настоятелю выбирать: либо Хиландар, либо дезертиры. Мы, общежители, ужасались как от того, что обещал сделать немец, так и от того, что сделает настоятель. Ибо хорошо знали и его натуру, и суть отшельнического уклада, который он исповедовал. Своим долгим подвижничеством он был накрепко связан с хиландарским храмом Введения, с монастырской обителью и всем ее достоянием, и выбора у него просто не было. Он и минуты не колебался, человек — не ангел. Признался, что в монастыре прячутся три дезертира из Югославии, офицеры, и уже в дверях, когда он выходил из комнаты, смотрим, а у него после того признания глаза словно на затылке. Разбежались мы по обители кто куда, нашли беглецов, они в брюхе сороковой бочки хоронились, постригли их, облачили в монашеское платье и вывели из монастыря.