В монастыре четко делились не только слабости, искусства и ремесла, но и знания: от века было заведено, чем надлежит заниматься общежителям, а чем — монахам-отшельникам.
Из семи свободных искусств, унаследованных от античной Греции, математические, то есть письменные, дисциплины (арифметика, геометрия, музыка, астрономия) и близкая к ним деятельность были прерогативой общежителей (в то время как триада изустных, нематематических, дисциплин — грамматика, риторика и метафизика — принадлежала отшельникам). И этому заведению должен был повиноваться каждый монах. Не потому, что кто-то возбранял тот или иной род деятельности, не принятый монашеским кругом, к которому он принадлежал, но потому, что традиционно в каждом из укладов не воспитывалась тяга к тем или иным занятиям, отчего не возникало и необходимости познакомиться с ними, обучиться, обрести мастерство, и не было условий для занятий. Поскольку отшельники и общежители поочередно, примерно через поколение, держали в своих руках ключевые позиции в монастыре — то одни брали верх, то другие, — письменные дисциплины, принадлежавшие одним, наряду с нематематическим словесным искусством, принадлежавшим другим, развивались в той же последовательности, переживая периоды расцвета, вместе с подъемом того монашества, в котором они культивировались и который представляли.
Среди ремесел, связанных с математикой, общежители владели одним весьма важным. Подобно Симеону и Савве, они были строителями. Знали, с какой стороны подрубать дерево, знали, что валить его следует ночью в новолуние, чтобы не завелся древоточец. Славили они зодчих, святых близнецов-великомучеников Флора и Лавра, покровителей всякого, в чьих руках мастерок. Издавна жили в готовности возводить, но и рушили без жалости, однако соразмерно замыслу. Хиландар был творением их помыслов — укрепленный монастырь, охваченный кольцом высоких крепостных стен, защищенный рвом с пресной водой, с моря, от хиландарской пристани, обороняемый башней Хрусия и поэтому доступный лишь там, в том месте, где и поставлены его врата. Однако все это, подобно монастырским виноградникам, было отдаленным воплощением иного, являвшегося им в снах города. Тот, другой, небесный град общежители вечно несли в себе нерушимым и независимым от земных строений, но, напротив того, они, возведенные по образу его и подобию, зависели от него. Общежители сами собой являли сей град, и низвергнуть его можно было, лишь уничтожив их братство. Всегда помня, кто они, ибо в душах несли сей город, братья знали: так пребудет вовеки…
Была восточная пятница, когда работу завершать не обязательно. Путь был окончен, и Атанасие Свилар водворил свою сенную лихорадку с моря на сушу, полную сил и энергии. Он вернул ее в родительский дом в Матарушку баню, откуда и вывез. Было поздно, и он не стал будить сына, спавшего на террасе. Неслышно пробравшись в свою комнату, явно облюбованную мышами, он лег в постель с пятнышками масла от висевшей в изголовье лампады. Сердце колотилось о подушку, на полке, с которой часы среди ночи всегда умудрялись свалиться на пол, лежала книга. Перелистав ее, он узнал «Мертвые души» Гоголя, читанные им в детстве, в сорок четвертом, когда русские были на подступах к Белграду.
Читать не хотелось, шла третья неделя июня, начало Рака, когда сны не сбываются, но, взяв книгу, он сразу, от самой ее тяжести, вспомнил, о чем она. Углубился в чтение и настолько увлекся, что ночь незаметно отступила, и фитилек в лампаде замигал, увядая. Углубляясь в текст, он все дальше уходил от героев книги. Книга эта, читанная им в пятнадцать лет, оживляла воспоминания юности. Дождь лил во тьме за окном и одновременно в книге. У каждого дождя была своя ночь, и среди этих двух ночей в памяти Атанасие Свилара всплывал памятный день, пятнадцатого октября сорок четвертого, а между строк проступали события того далекого года.
С Баницы загремела противотанковая артиллерия, выбрасывая комья пашни, будто кто-то там рыл окопы. А потом появился молоденький красноармеец, совсем мальчишка, одетый во что-то из стеганой ваты, с закопченным лицом. Хромая — верно, сапоги жали, — он тянул полевую пушку и покуривал «в рукав». Небольшой шрам пересекал его первые усы — видно, пуля собралась было испортить парню улыбку, но, не задев зубов, проскочила. Зажав самокрутку в горсти, чтобы не засыпало землей, он проверил прицел и выстрелил в сторону Белграда. У него упала шапка. Солдатик выпрямился, бросил спусковой шнур и, прислонившись к дереву, собрался помочиться, оглядевшись, определил стороны света и, стараясь не попасть ни на восток, ни на запад, направил струю к югу. Свилар с приятелями видели из своей засады, как на землю медленно, будто воск стекает со свечи, падали последние капли, как солдат застегнулся и подошел к пушке, как, проведя языком по верхней губе, сплюнул глину и проверил прицел. Тут он заметил мальчишек, почти своих ровесников, мотнул головой в сторону Белграда, спросил:
— Город как называется? — и снова выстрелил.
Полученную информацию проверил по карте, нанесенной на щит пушки, и свернул новую цигарку. Он был один, совершенно один, оглушенный молчанием и немой от глухоты.
И тогда Свилар вдруг осознал, что кругом мимо него и этого русского вот уже два дня к Белграду шли странного вида незнакомые люди, одетые в форму пяти союзнических и восьми вражеских армий.
Они двигались медленно, почти не стреляли, время от времени останавливались, доставали из кармана напечатанную на рисовой бумаге книгу, выдирали страницы и съедали, оставляя лишь те, которые казались им важными. Они несли винтовки и «крагуевки», чешские «зброевки», тонкие «бреды», немецкие «шмайсеры», русские автоматы и английские «окурки». Врагу они глядели только на ноги, а его технике — на колеса, ибо движение ноги выдает намерение быстрее, чем любое движение человека, а колесо или гусеница — мысль водителя еще до того, как он примет решение, куда сворачивать. Они умели работать локтями, крепкими, как приклад, их волосы и усы напоминали сено, смазанное ружейным маслом. На подходе к городу они разувались, бросали свои сапоги и опанки и входили в Белград в носках, неслышные, как кошки, торопясь, чтобы на снегу не застудить ног. Стреляли только в крайнем случае, в дома, где окопались немцы, бросали свои «немые» бомбы, вложенные в хлеб, чтобы приглушить взрыв и обнаружить себя не раньше, чем уйдут из-под обстрела туда, где враг уже не достанет. Они умели прошмыгнуть, не оставив и тени, если понадобится.
И Атанасие Свилар, дитя войны, безотцовщина, неожиданно их узнал. Незнакомые эти пришельцы, те, что берегами Дуная и Савы длинной партизанской цепью тянулись в город со стороны Авалы, Малого Мокрого Луга и Смедерева, наступая на свою утреннюю тень, — они-то и были отцы. В их рядах в город и в его жизнь мог войти и майор Коста Свилар, доживи он до конца войны…
Эти люди давно научились страху в глаза смотреть и не бросали впереди себя камни, чтобы предупредить о появлении. Они просто вдруг оказались рядом. Город их встретил с восторгом, как освободителей. И потом, разъехавшись по своим старым домам или обзаведясь новыми, они навсегда остались связанными братской порукой, причем к тем, кто вместе воевал, примкнули и их сверстники и земляки, ждавшие их и дождавшиеся. Теперь они стали братьями по духу и крови; теперь они знали, что саблю на войне, кроме мочи, закалить нечем, и именно так обошлись со своими клинками, и врагов своих порубали этим «закаленным» оружием. Они спросили у кукушки: сколько? — и знали ответ. И хотя город принял их сразу — с песнями, цветами, гульбой, — они не почувствовали себя в нем как дома просто потому, что вся Сербия была для них домом. Они ее шагами перемерили, и не было ни речушки, ни дождика, которые бы их не напоили; они эту землю винтовкой своей возродили и не могли бы здесь потеряться, ибо все в ней считали и своим, и общим. Они вовремя смекнули, куда ветер дует, но, не владея языками — ибо всю молодость говорили с иностранцами языком картечи, — по миру путешествовали неохотно, в основном по службе. И чувствуя себя там как на чужбине, сразу стремились найти друг друга, держались по возможности вместе, горя лишь одним желанием: поскорей бы домой, пора на зиму сливу укутать.