Изменить стиль страницы

Они опекали друг друга, своих ровесников и друзей не только как единомышленники, однодельцы, соратники по борьбе, как однокашники и собутыльники, но и потому, что — ближе к порогу — дальше видно, — взяв в Сербии власть и работая на нее, они хранили круговую поруку. Знали: тот, кто ищет дорогу ночной порой, путешествует в одиночку; они же предпочитали день, с раннего утра поделили административные обязанности и дела управления; рано и повзрослели, скорее во снах своих, чем наяву, так и не найдя времени продолжить прерванную войной учебу. Они хорошо знали: укус ядовитой змеи в субботу не столь опасен, как в пятницу, сокрушались, что в юности, на войне, не смогли одолеть науки, отчего были стоически выносливыми читателями, из тех, кто всю жизнь жаждет знаний и верит в могущество печатного слова. Но голодное Рождество пасхальным куличом не накормишь. И напрасно они в семьдесят четвертом искали книги, не прочитанные в сороковом. Впрочем, они и так знали, перед чем стоит шапку ломать, и массу сил отдавали работе над воспоминаниями, будь то личные записки или нечто, поведанное о них другими. К сожалению, эта литература о войне не сказала ни единого слова об их мирной жизни в Белграде, на десятилетия между тем опередившей четыре военных года.

Они по своему опыту знали, что нива, орошенная кровью человека, не родит в течение трех-четырех лет, кровью животного — вполовину меньше; когда они шли на войну, вслед им бросали горсти пшеницы, желая счастливого возвращения и успехов в бою, им же в пылу борьбы если и доводилось жать, то лишь по ночам, подобно святому Петру; а спустя время они препоручили хозяйствовать сыновьям, которые тому специально учились. И только изредка сажали они лозу, ворожили над вином, зная его как свою кровь, и пили за боевых коней. Они любили жизнь и знали: тот, кто умело владеет оружием, не подкачает и с бабой, и это была правда. Их любили матери, жены, дочери, причем первые и вторые крепче, чем любят мужей. Но истинно близким для них всегда оставалось мужское братство однополчан. Оттого они и разводились, и женились легко; собравшись за столом — ночью ли, днем ли, — пили всегда молча, как жнецам подобает в страду, говорили мало, точно отдавая команды. Болезнь кого-то из них служила сигналом горна, возвещающего сбор. Они славились искусством врачевания, знали, что травы и цветы не крошат ножом, но деревом; с войны они вернулись блестящими хирургами, накрепко заучившими истину о том, что черт не так уж и страшен. Знали также: реки, текущие на Восток, целебны, ветры же, обдувающие их, тлетворны; они заправляли клиниками, в мирное время дирижируя смертью подобно тому, как на войне правили жизнью; целители военной закваски, столь авторитетные и влиятельные… верхняя челюсть их пасти баюкала дни человека, нижняя же — его ночи. Их смерти означали новую бойню, опять строй, стрельба, опять униформа. Они никогда не теряли друг друга из виду, перезванивались или писали письма; на худой конец посылали пакет с веревкой, которой подпоясывались на войне, в знак того, что живы и все еще зовутся, как крещены.

Они утверждали, что целебная мята входит в самую силу на девятую пятницу, и к Белграду всегда относились настороженно; долго еще, засыпая, держались за стремя, хотя тех, с кем боролись, давно уже не было в городе. У каждого в деревне непременно имелась с войны своя захоронка с винтовкой, в кармане щепотка соли, а где-нибудь в высохшем колодце — и пулеметик. Они не упускали случай лишний раз подчеркнуть истинную преданность этому своему тылу и любили поклясться колыбелью предков да лесом дремучим за околицей. Они, ни минуты не колеблясь, спалили бы город, а прах его развеяли бы по ветру, если бы сочли, что того требуют соображения высшего порядка и общие интересы. Ведь, в сущности, государство никогда не было для них конкретной областью или городом, в расчет шел лишь человеческий фактор, земля да огонь. Государство — это когда они сами в сборе и сплочены. Впрочем, ничто им не помешало город этот так перекроить да перестроить, будто кто тесто веретеном месил. Каменщиками они были немилосердными и скорыми на руку — ломать не строить, — но, худо ли бедно, город подняли по берегам реки, он простерся ввысь, куда свист их достал…

Словом, были они теми, кто на Святой горе, как узнал Свилар, зовутся общежителями.

* * *

Он это понял, пока в его книге шел дождь, такой же, как и на улице, и в книге, и под окном лило и хлюпало. И из этих дождей выплывала та далекая осень, когда горел Белград и начиналась его, Свилара, жизнь. Сравнение жизни, которая тогда вся еще была перед ним, неопределенная, как перекресток на реке, с теперешней, того Свилара, который, точно губка, вбирал окружающий мир и мог стать кем угодно, с этим измотанным, сочащимся цветочной пыльцой, точно забальзамированным человеком, было столь разительным, что осмыслить разницу, казалось, не хватит сил. Глаза, которыми он тридцать пять лет назад прочел эту книгу, теперь смотрели на него со страниц. Но не видели никого или не узнавали.

Все было именно так, как говорил отец Лука. Когда Свилар впервые читал Гоголя, он был моложе его героя. Теперь они явно поменялись ролями, и Чичиков оказался моложе Свилара. Истина книги в этом, все остальное второстепенно. И тут он понял, что Мертвые души вернули его не к тому Атанасие Свилару, которому тогда, три с половиной десятилетия назад, было пятнадцать, а к кому-то другому, кто теперь стал его тогдашним ровесником. Атанасие Свилар отложил книгу и, как в горячке, так и не заметив уже высохших слез, чешуей налипших на щеки и в уголках рта, бросился на террасу, туда, где спал его сын Никола Свилар.

То была любовь к сыну, вспыхнувшая от любви к самому себе, уже не существующему, которого больше не будет никогда. Только у него, Николы Свилара, есть еще время впереди, и, охваченный любовью к мальчишке из горящего Белграда, Свилар устремился к сыну. Тихо отворив дверь на террасу и ощупью дойдя до его постели, он с нежностью протянул руку к подушке. Однако вместо головы сына погладил чужую. Рядом мирно спала незнакомая черноволосая девушка, почти девочка, с обнаженной грудью, дышавшей во сне, словно теплый домашний хлеб. Его сын больше не спал один. И в отношениях с ним поздно было что-то менять. Просто поздно. Сын Атанасие Никола Свилар взял уже новую фамилию, фамилию своей первой матери — Витачи Милут.

Архитектор Атанасие Свилар огляделся. Кругом валялись немыслимые предметы. Электрогитары и усилители, стереонаушники, кварцевые direct-drive[23], магнитофоны, ударные инструменты, какая-то клавиатура, электронные микрофоны, огромные динамики, старинный граммофон с раструбом — все это валялось по полу и по креслам, а на диванах и на полу спали еще несколько парочек. На столе — остатки ужина. Свилар сразу смекнул, что ели они нечищеную, жаренную живьем рыбу, которую крышкой прижимают к сковороде, чтобы не билась. Его сын вдали и от Святой горы, и от второй мировой войны сам отыскал дорогу к деду. Атанасие Свилар положил мундир майора Косты Свилара на стол и под мерное дыхание честной компании вышел в сырую ночь, с низкими, льнущими к траве облаками. И тут вдруг он почувствовал себя словно бодрее. Дитя, проглотившее змею, обретает прозрачные веки, а также способность видеть ночью. Теперь и он видел в темноте. И разглядывал увиденное.

Яблоки червивели — к грозе, шерсть на собаках кудрявилась — видно, к дождю; небо заволокло тучами. Ибар шумел черный, как пашня, и нельзя было понять, куда он течет. В напоенном влагой воздухе дышалось легче. Сенная лихорадка отступала, будто снимала осаду, будто ее существование вдруг потеряло смысл. От пекарен тянуло запахом хлеба, печенного на капустном листе. И впервые за долгие годы Свилар узнал этот запах и понял, что старая, родимая хворь уходит, что сенной лихорадки в его жизни больше не будет никогда. Ибо ограждать его теперь не от чего. Расставаясь с ней, он даже испытывал благодарность за то, что до сих пор она хранила его от истины, дабы та не колола глаз. Вновь раскрылись ноздри и уши, точно одарив вторым зрением, и он наконец услышал запах собственного тела, неведомого, почти чужого — то был едкий дух его «греческого» зноя, — и обрел способность видеть мир таким, каков он есть, будто прозрели не глаза его, но слезы.

вернуться

23

Прямой привод (англ.).