Привязанные к земле, отшельники знали лишь одну великую любовь. Они всегда придавали большое значение внешней, видимой стороне жизни. Культ храма Пресвятой Девы, родившей Христа, подобно тому как ночь рождает день, был в них сильнее культа народа, от которого они произошли. Святая обитель со своими стенами, многочисленными церквами, погостами, часовнями, пристанями служила для них воплощением удела Господа на земле, отчего к хиландарским стенам и Богородице они были привязаны, подобно тому как кошка привязывается к дому своему да хозяйке. Они знали, что обитель их возникла под покровом времени, но верили, что сей покров она давно скинула. Они с любовью оберегали ее и ни за что на свете не отреклись бы ни от единого камня. Все же, что творили, подчиняли сему основополагающему принципу.
Когда звезда Большого Пса, Сириус, царит в небе, а ее жгучее дыхание пронзает землю, когда Солнце обращается к Земле и в неделе три женских дня покрываются днями мужскими, укус собаки становится ядовит, а цветы, претворенные в запахи, витают над морской пучиной, словно туманы, портят рыбу, и икра ее отдает медом. Принесенные ветром издалека едкие ароматы вздувают паруса кораблей, прожигая в них дыры. Растения тогда бесплодны, ибо даже салат, который обычно довольно ткнуть в землю, чтобы он стал домашней культурой, дичает под таким солнцем. Хищные птицы питаются тогда глазами своих жертв, убивая их в стремительном, как камень, падении. От этих глаз (что вобрали солнечный свет минувших лет) им передается огромный запас тепла, отчего в гнезда свои птицы носят мрамор — известно, он долго хранит прохладу, — дабы яйца в гнездах не сварились. Чайки тогда, задохнувшись в благоуханных бурях, ищут неутопающий камень (ведомый только им) и отдыхают на нем. Отпрыск человеческий тогда чахнет, способный лишь на три глотка в полдень, и великие его страсти претворяются в ненависть. Сенная лихорадка исчезает, стареет, уходит все глубже, точно вода в колодце.
Уже в первое хиландарское утро Атанасие Свилару стало ясно, что ароматы его одолели. Казалось, он не живет, а снится кому-то во сне, притом не человеку, а зверю или траве. Ополоснув лицо ракией, он глянул в зеркало и подумал: «Вылитая мать, только что с бородой…»
Он знал: чтобы выжить, необходимо каждое утро спускаться к морю, дышать его пеной и солью, вдыхать запах пучины, ибо морские травы, противоборствуя с травами суши, возьмут его под свою защиту. Для этого ему предоставили мула, и, помазав глаза слюной, Свилар отправился к ручью. Надлежало пробиваться сквозь стену растительности, отделявшую монастырь от пристани. Мула он гнал сквозь душное марево пыльцы, трепетавшей на солнце, забившиеся в волосы семена платана и клевера нестерпимо язвили уши и лоб. Но Свилару не суждено было выйти этим ручьем к морю.
Вскоре он увидел деревянный гроб, перекинутый над водой, точно мост. Сверху между деревьями была натянута ткань, а в гробу лежал обутый в опанки старец, прижимая затылком свою свернувшуюся змеей косицу подвижника. Опанки его были обуты задом наперед, поэтому, когда он подходил, следы его удалялись. Атанасие Свилар давно догадался, кем был этот вчерашний собиратель ольховой коры. Он решил не упустить случая и спешился. Зачерпнув воды из ручья, побрызгал на дикую пшеницу, чтобы сбить благоухание пыльцы, и присел рядом.
Свилар разглядывал седые ресницы на загорелом лице цвета ржаного хлеба. «Как бы узнать, спит или нет», — подумал он и ощутил запах прели, отдающий мочой.
— Здесь известно, зачем ты пришел и кого ищешь, — сказал монах и открыл глаза, — мы давно тебя ждем, чудно мне, что раньше не приходил. Однако и вы там не ногой клей месите, видно, была своя причина…
Старец поднялся и повел Свилара в крохотный огород, примыкающий к ручью, три аршина земли, не больше. Там, причудливо переплетаясь, росли: анис, тысячелистник, адамов корень, наперстянка, алтей, синюха, иван-чай, ерник, сушеница, василек, иглица, лен, арника, ромашка — цветы вперемешку с бурьяном, чай — с травами. И Свилар снова ощутил густую смесь ароматов, шибающих мочой.
— Это твой огород, — сказал ему монах, — в сущности, у каждого где-нибудь есть такой. Я хожу за ним уже больше трех десятилетий, с тех пор как твой отец завершил здесь путь. Мы знаем твое имя, ибо он поминал о тебе и огород этот завел прежде, чем исчезнуть и оставить тебя сиротой. Он был редким травником. Вглядись, здесь нет ни одного растения, которое бы не начиналось буквой из имени Атанасие, которым тебя окрестили. Здесь в прямом смысле слова произрастает твое имя. Все твои помыслы, желания, свершения проклюнулись и расцвели здесь, воплотившись в цветы или бурьян. По их виду и запахам ты, верно, смог бы сейчас определить свои поступки, решения, слова, добрые и дурные дела. Добрые дела — бурьян, дурные — цветы, притом пахучие, ибо добро идет об руку с уродством, красота — со злом. Я по растениям всегда знал, что ты делаешь и как тебе там приходится…
Старец умолк, кожа у него на лбу заходила, будто он отгонял мух. На самом же деле он гнал мысли.
— Тебе, верно, монахи присоветовали обратиться ко мне, ну слушай, попробую объяснить, почему все, что случилось здесь с твоим отцом, майором Костой Свиларом, произошло так, как произошло, и почему по-иному случиться просто не могло. Мы здесь, ты, верно, заметил, как бы двух мастей. Все мы — чада своих слез, поелику слеза вперед нас родится, во всем же прочем делимся на две касты. Одни пищу готовят на общем огне больших монастырских кухонь с дымоходами в рост человека. Жрут и скребут, как в казарме, из одного котла. У них ничего своего — ни пуговицы, ни волоса, щетина и то не своя, будто гуси, на которых нет того перышка, чтобы не готовилось на подушку или другое что. Братия для них — стадо Христово, фундамент храма.
Другие живут каждый сам по себе — бобы варят в своих горшках, в подворье свой огород, о котором сами пекутся, сами и урожай снимают. Эти одиноки, как в пустыне, и привержены храму, а не братии, — скалам, стенам да церквам хиландарским.
Они весьма отличаются друг от друга и утверждают: совсем, мол, не все равно, какого созвездия ты тьма — Рыбы или Девы. Как-то перед войной, году в 1940, когда даже птицам негде было приткнуться, игуменом в Хиландаре был выбран один из тех отшельников. Культ храма Пресвятой Богородицы был для него превыше всего, и, засучив рукава, принялся он радеть о монастырском благоденствии. У него, как говорят, был «зеленый палец», куда ни кинет зерно, пшеница да рожь родятся. Выращивая маслины, он крестился и все, бывало, молил Богородицу: «Преблагая Дево, пошли нам урожай добрый, яко упование еси и прибежище грешных».
Работал он двумя руками одновременно и мог, капли не обронив, левой наливать ракию, а правой — оливковое масло, умел готовить пищу; деревья садил рядком вдоль дороги, заранее располагая их будущую тень так, чтобы в самый зной пришлась бы она прямиком на дорогу. По ночам любил обходить хиландарские угодья, послушать, как общежитная братия поет молитвы, мог и, осерчав на потравщика, привязать пращу к рогам буйвола, сам в седло и давай его гнать с поля. В иноческой школе он обучал языкам, сам же говорил на греческом, украинском и немецком. После него остался рукописный словарь вздохов в старославянских молитвах восточного извода. По весне настоятель чистил канавы, копал арыки вокруг монастыря и сподобился отслужить не одну полнощницу, молясь, чтоб миновали обитель разрушительная сырость и туманы. Он был из тех, для кого в небе всегда птицы поют, а воды — кишат рыбой. Великое афонское братство проповеди его, где каждое слово исполнено благодати, свято хранило в памяти. А ведь были они краткими, порой из одной фразы, ценились же столь высоко, что слова его вся Святая гора тотчас запоминала, однако никто и никогда их не повторял. То была общая тайна.
Но дела человеческие, подобно виноградной лозе, дают свои ростки, не ведая, пристало ли время, стужа ли, пекло… Так велось в те времена, когда камни цвели. Потом камни цвести перестали. Пришло время войне, Грецию наводнили немецкие части, и настоятелю тому, из отшельников, дорого пришлось заплатить за свою любовь к монастырю. Да будет тебе известно, что он приютил твоего отца и еще двух офицеров из Югославии, спрятав здесь, в обители. Но однажды во время так называемого женского обеда (когда трапезничают монахи-отшельники) в монастырь заявился немецкий капитан в сопровождении двух унтер-офицеров и десятка солдат. За кофе, к которому по такому случаю была подана мастика, начался разговор.