Изменить стиль страницы

— Всякой животине свой срок отпущен, — говорил обычно. — Пошто ж ломать этот срок? Иль маеты на земле и без того мало?..

Отец его работал на строительстве Кругобайкальской железной дороги, но старик про это говорить не любил, и я долго не понимал отчего, а когда понял, пуще прежнего удивился почти зверьему чутью старика ко всему, что происходит на земле.

— Земля, коль духом своим войдет в человека, богаче его делает, чище…

Нынче я часто повторяю эти слова старика и понимаю, что это не просто слова… Тогда отчего же не всяк среди нас пропустит их через свое сердце? Что же еще надо увидеть, какую смуту перенести, чтобы затвердевшие людские сердца сделались добрее, мягче?..

В июньский полдень тих Байкал и синеок, волны едва шевелятся на легком нешаловливом ветру, а по берегу камни светятся, возьмешь самый малый из них, поднесешь к глазам — и чудное увидится, будто в камушке, на самом дне плещется байкальская волна, синеокая, и солнышко играет на острых зазубринках. Я люблю разглядывать эти зазубринки, есть острые, как бритва, а есть и другие, не такие колючие и шершавые, проведешь ладонью по их поверхности — и какой-то ласковый холодок ощутишь, и теплое чувство подымется в груди, и мысли унесутся далеко-далеко… И скоро исчезнет это чувство, придет другое, горькое. Тихо вокруг, и ничто не помешает увидеть себя среди людей, которых ни разу не встречал в жизни, но которые почему-то сделались близкими и понятными, да нет, не во всем, конечно, да и есть разве люди, что могли бы сказать про кого-то: я все про него знаю?.. В такие минуты я словно бы не принадлежу себе, и все, что было со мною вчера или позавчера, забывается, и я живу какою-то другою жизнью, и вижу огромное море и людей на берегу моря, не знающих, что их ждет через час-другой, в изодранной, обожженной одежде, толпятся на берегу, кричат, показывая руками на полыхающую тайгу, на студеное море… И я не сразу понимаю, что случилось, а потом и сам делаюсь жалким и не знаю, где спасение… Через минуту-другую Приблизится огонь, злой и яростный, который уже не остановить, а море не пускает к себе, холодное и тоже злое, саженные торосы глядят сурово, вселяют в людей ужас.

— Господи, сгинем же!..

И это не крик, а стон, вырывается из сотен глоток и, многократно повторись в разреженном воздухе, делается тоньше, пронзительнее, и нс скоро еще пропадает, однако ж только затем, чтобы родить другой стон, еще более страшный.

— От неразумения своего и смерть примем, потому как согрешили противу земли, не понимая ее и не пущая в свое сердце.

Но я не хочу умирать, и те, возле меня, почти обезумевшие, из глоток которых рвется стон уже и нс человеческий, а какой-то протяжный и дикий, быть может, так кричит марал, застигнутый волчьей стаей, тоже хотят жить, и я говорю об этом высокой женщине, которая стоит рядом со мною, да нет, не говорю, а кричу исступленно, с мольбою, и тогда, помедлив, она говорит негромко:

— Ладно, спытаем… Авось да простит нас Байкал-батюшка, укажет путь-дороженьку?..

Мы еще не вышли на спасительный берег, и неизвестно, выйдем ли, силы уже на исходе, и ужас теснится в груди, а уж кто-то стоит у меня за спиной и произносит с усмешкой:

— Эй, ты, сомлел, однако?..

Я долго не приду в себя, а потом с удивлением смотрю на старика-бурята и не пойму: отчего мы одни тут, на берегу, а где же все остальные?.. Бывает, что и спрошу, а потом скажу и про свое видение, и он сделается грустным, вздохнет:

— Люди и по сию пору не умеют жить в согласии с миром, бывает, что идут против него. То и худо.

И я так думаю и с болью смотрю на байкальские волны, и уж не кажутся они могучими, все одолевающими, а слабыми, и пожалеть-то их не грех, чудится, всяк может обидеть, рассекая острой ли хребтиной мотобота, гниющей ли мякотью топляка, словом ли злым. И тогда мне нестерпимо хочется, чтобы люди поняли мою душевную тревогу, но рядом никого нету. Впрочем, отчего же нету? Иль я забыл про старика, иль он и впрямь, как нередко кажется мне, в скором времени растворится в пространстве, и уж не отыщешь его нигде?.. А как же мы все на земле без него? Не осиротеем ли, не растеряем ли и вовсе то малое, теплое и нежное, что еще имеем в душе, не зачерствеем ли сердцем, не закаменеем ли в недобром упрямстве, освободясь в своих деяниях от необходимости оглядываться на того, кто сделался живым укором, пришедшим из глубины веков, нс застудим ли и вовсе слабую совесть, ежечасно неся гибель сущему на земле, не сделаемся ли уже при жизни глухими к земной боли истуканами посреди белых негреющих дней?..

Я хочу верить, что этого не случится. Я очень хочу верить.

Я стою и смотрю па байкальские волны, а потом медленно иду в тихую вечернюю неоглядь. А море все плещется, большое, грустное… священное.