Изменить стиль страницы

— О боги, что же вы сделали?!

Он плакал и не замечал этого, росло, ширилось его смятение, а впрочем, не смятение, нет, чувство великой вины перед людьми, несгибаемое, не подвластное никаким, чуждым живому, силам.

— Эй, белый монах, вылезай! Да поживее… А то пропадешь…

Бальжийпин вздрогнул, перестал плакать, прислушался. Что это? Иль почудилось?.. Да нет… кажется, нет… В самом деле, нет?..

Бальжийпин страдал, и я не мог его утешить, и не потому, что он в прошлом, и я уж ничего не знаю о нем, прошлое живет в моей памяти точно так же, как и то, что происходило со мною вчера ли, третьеводни ли, да и какое же это прошлое, коль случилось в начале века, живое и трепетное, стоит перед глазами, и не только моими, а и перед глазами тех, кто любит свою землю неистово и горячо, да проститься мне это, не примется за нескромность, я люблю ее, смею надеяться, именно так.

Было время, когда я, очутившись близ Байкала, на старых лесных порубках, не знал, отчего вдруг сделается и больно, и горько, но теперь знаю и с тревогой думаю: что станется с землею лет через десять, двадцать, иль вовсе опустеет, иль, задавленная фабричными и заводскими дымами, уже не будет матерью, а станет мачехой для тех родов, для которых искони была родимой, единственной во всем свете?..

И я полагаю себя лишь частью этого сущего, а не властителем или безумцем, которые одинаково бесплодны в своем усилии возвыситься. Разве не стремлением возвыситься над природой, не понять ее, а подчинить себе пронизано все, что теперь совершается на берегах Байкала?.. Тщательно, со старанием обученные опытом минувших поколений только брать у нее, мы так и не поняли, что надо еще и уметь отдавать, в противном случае настанет час, когда людские роды очутятся на краю пропасти. Я видел однажды, как мать велела мальчонке опустить в речку рыбок, которые жили в банке. И пошел мальчонка по берегу, а вода в речке черная-черная, живого места не сыщешь. Долго шел мальчонка, ноги сбил в кровь, но так и не нашел чистой воды. Вернулся в смущении… Я вспомнил нынче это и тоже был в смущении и думал: что же происходит со всеми нами? Люди земли, ею взращенные и поднятые, отчего же мы, едва налившись природной силой, забываем про то, что и мы из земли, придя из нее, пробьет час, в нее и уйдем, забываем и не стремимся облегчить ее участь, а норовим применить силу противу нее? Что это, плод нашего неразумения иль мы и впрямь, как те Иваны, не помнящие родства, так и не поимеем ни к чему жалости, даже и к тем, кто придет после нас на обескровленную и обесчещенную нами землю?..

29

Сафьян не сыскал артельщика Христю Киша. Будто сквозь землю провалился. А может, и впрямь провалился?.. Эк-ка заварилось на земле сибирской, по всей «железке», из края в край, гудьмя гудет:

В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…

И сквозь это утянувшееся до самого неба спевание, сквозь слова, непривычные для люда, однако ж берущие за душу: остался бы дома, подле ребятни, так-то спокойнее, да и баба просит: «Кормилец, родненький, не ходи туды!..» — только на сердце отчаянное и гордое, удаль какая-то. Уймешь ее разве, усидишь на отчем подворье? Да нет… Выйдешь на улицу и втянешься в общее людское спевание. Но вдруг раздадутся выстрелы и падет на землю кормилец, его тут же возьмут на руки и понесут впереди себя, как знамя:

На бой кровавый,
Святой и правый
Марш, марш вперед,
Рабочий народ…

Поднялся рабочий люд, глянул па себя со стороны и удивился: силища-то!.. Попробуй-ка совладай с нами!.. Но нашлась против этой другая сила, нечистая, штыками и пулями смяла, растоптала, загнала работных людей в бараки и на худые мужичьи подворья: сиди, дожидайся своего часу!.. А выйдешь на улицу, попадешь под пули иль шашки казацкие. А все ж, случалось, выходили, не переломившие в себе отчаянной удали, и падали замертво, обливаясь кровью, на деревянные мостовые. Знать, пророческими оказались слова про судьбы безвестные, нс призовешь их нынче к себе, чтоб сказать доброе слово. Одно от них и осталось — томление в груди, которое вдруг начнет тревожить.

Вместе с другими, отчаянными, выходил на улицу и Сафьян, больно было глядеть, как изматываются над работным людом, и хоть говорили новые товарищи из стачечного комитета, что нынче надобны осторожность и умелость, забывал про это, очутясь на улице бок о бок с такими же, как и он, измученными долгой борьбой, но не потерявшими веры, кричал, горланил песни, а бывало, брался за каменья, вывороченные из мостовой, подолгу стоял на баррикаде.

Смяли народную силу, растоптали… И в это долго не хотелось верить, и тогда спорил с теми, сникшими, приводил им в пример Христю: дескать, славный мужик, и теперь еще не сдается, сражается на баррикадах. Странно, что говорил про это, а может, как раз ничего странного, лишь теперь по-настоящему понял, что было в Христе такое, чего, кажется, не имел и сам. Может, это дерзость, а может, упрямая вера в светлое и доброе, которая у самого, случалось, готова была дрогнуть, а то и вовсе сломаться. Это когда видел, как падали на мостовую люди, а он стоял и не умел помочь. Чего уж там, случалось…

Однажды повстречал на улице Лохова, и не одного — с жандармами. Хорошо еще, сам-то оказался с дружинниками… Лохов с удивлением спрашивал:

— И ты с имя?..

То и было обидно, что с удивлением.

— А с кем я должен стоять?..

— Вроде бы ладный мужик, рассудительный, а туда же… Знать, хочешь пропасть, как Христя?

— Иль че знаешь про него, иль че слыхал, скажи!

Лохов не отвечал, мялся, а потом кричал долго и яростно:

— Всю вашу подлую породу изведем под корень! Анчи-х рис ты! Ироды!..

Враг. Враг… А кажется, совсем недавно плелся к хозяину следом за ним и Христей, просил жалобно:

— Отпустите, братцы. Боюся!..

Тогда боялся, а нынче смел, знать, чует за собою силу, не ту, народную, которая с плеча и с удали, вдруг да и взовьется аж в поднебесье, и тогда ей сам черт не страшен, но сникает, стоит упереться в другую силу, в железо одетую, спокойную, от века стоящую на земле, именуемую Российской государственностью.

— А ты погоди, варначный сын. Попомню тебе твое отступничество. Ишь, схотелось ему с царем-батюшкою тягаться!..

Лохов ушел, и жандармы утянулись следом, не пожелав или не посмев напасть на дружинников, а Сафьян все стоял в каком-то странном оцепенении, и не потому, что сделалось страшно, чего бояться, коль сам выбрал путь-дороженьку, нынче она едва ли видна издали, а все ж манит, другое смутило: ить впрямь, с кем тягаться-то надобно, совладаем ли, придет ли наш час?.. И про царя-батюшку не раз говорили товарищи, да пропускал их слова мимо ушей, не желая утруднять себя, были дела попонятнее, попроще. А тут впервые, кажется, дошло:

— Ить впрямь с царем-батюшкой!..

То и смутило. Чего греха таить, частенько думал, придя с тайного собрания, на которые в последнее время сделался энергичный ходок: нравилось, про что гам говорили и как говорили, с болью и страстью, с искренностью, которая не взаем, а от сердца, — мы этих кровососов прижмем. Беды-то!.. На собраниях встречался с людьми занятными, много чего повидавшими и потому имеющими обо всем свое суждение, и радовался. Считал, что бог высоко, а царь далеко, чего ж нам с ними тягаться, поближе есть варначное племя, готовое хоть теперь съесть тебя с потрохами. Станем, значит, с ними тягаться! По плечу!..

Но нынче выяснилось, что это только зачинка: тягаться с малыми, — а коль поглядеть дальше, дух захватывает!.. Может, и вправду все от лукавого и не надо ни с кем тягаться, кое-кто так и делает, уповает на ласку и доброту: дескать, дай срок, и поменяется на земле, опомнятся люди, подадут друг другу руки. Случается, и Сафьяна тянет к ним, во благости да спокойствии иль хуже — человеку уставшему?.. — но сейчас же опомнится и снова придет к тем яростным, да, неспокойно с ними, а все ж верится больше, и душа пребывает в каком-то действенном уповании, и хочется стоять бок о бок с ними и подле них достичь неизбывного. Если не для себя, то для сына.