Изменить стиль страницы

Бальжийпин не знал, день ли нынче за стенами тюрьмы, мочь ли?.. И это было хуже всего, наводило на мысль, что время остановилось. Теперь он удивлялся, что относился ко времени, как к чему-то извечно данному, не вызывающему и малого беспокойства: идет себе, и ладно… Но очень скоро удивление переходило в смущение; а потом в растерянность, и тогда думал, что сам повинен, что время остановилось. Он не дорожил им там, на земле, не лелеял и не берег, и вот теперь расплачивается за это. Странно, время для него сделалось едва ли не одушевленным предметом, готов был поклясться, что в прежние годы не однажды встречался с ним, видел, и только теперь, к несчастью, запамятовал, как выглядит. Он подолгу ходил по темнице и все силился вспомнить, иногда казалось, что это усилие не напрасно: какие-то образы, неясные, смутные, маячили в неближнем отдалении, и он спешил им навстречу, но вот беда, стоило подойти поближе, как те отодвигались от него. И так продолжалось не один раз и не два, он, случалось, сильно уставал, гоняясь за временем, а может, и не за временем, а за призраком, обретшим черты сделавшегося одушевленным времени.

Он не знал, ночь ли за стенами тюрьмы, день ли?.. И это мучило, наполняло смутной тревогой, думал, что он жил на земле не так, не понимая многого и мало к чему стремясь. Если бы начать все сначала, он стал бы жить по-другому, непременно радовался бы восходящему солнцу, старался понять: отчего так ярко в душную июньскую полночь горят звезды?.. Какой же он был слепец, когда не замечал этого, увлеченный делами, которые, конечно, тоже надобны, а все ж и они лишь малая часть бытия!

И впрямь, если бы начать сначала!.. Но понимал, что это невозможно, и остается одно — ждать и надеяться. Но ждать, ничего не делая, было мучительно. Только чем же он мог заняться здесь, в глухом каменном мешке, куда не проникает и малый луч света?.. Не сразу и не вдруг, а постепенно обретая в себе что-то, силы какие-то, прежде и самому неведомые, глубинные, в существе ли, в душе ли, которая есть продолжение существа, он осознал, что даже и в этом положении можно сыскать занятие, что отодвинуло бы от края… Сначала он продался воспоминаниям, и это были далекие воспоминания, касавшиеся еще тех лет, когда мало что знал про себя, когда только учился понимать жизнь. Эти воспоминания были слабые и обрывочные, проносились в сознании словно облачка, гонимые ветром, и тем волновали, неясные, вдруг да и вставала перед глазами молоденькая черноволосая девушка и о чем-то спрашивала, он силился вспомнить, о чем же спрашивала, и не мог, и оттого, что не мог, делалось неспокойно, но это беспокойство не угнетало, а возвышало надо всем, что случилось, и обещало встречу… Он, выросший в дацане и не знавший женской ласки, никогда более не встречал ту девушку, но теперь казалось, что она все годы неотступно следовала за ним, жила его заботами и тревогами. А может, так и было?.. Разве физическое ощущение близости сильнее близости духовной, которая лишь и способна единить людей? Странно, Бальжийпин и прежде не мог вспомнить лица девушки, ее походку, но это ничего не меняло, она оставалась в памяти и, когда случалось загрустить или смутиться при встрече с чем-то недобрым, сейчас же возникала перед глазами, желанная и неугадливая и не делавшая попытки как-то приблизиться к нему. Может, потому она и была дорога, что не совершала таких попыток, а если бы совершила хотя бы раз, могло случиться и так, что потеряла бы в его глазах, стала обычною, то есть такою, какою не хотел бы видеть ее.

Он ходил по темнице, и тревога на сердце делалась все сильнее, сильнее, чудилось, что злое и несправедливое, происшедшее с ним, есть случайность, пускай и трагическая, и быть ей недолго, скоро исчезнет, и все вернется на круги своя, и он опять станет ходить по улусам и деревням и помогать людям, и уж никто не будет преследовать его.

С давних пор неясный и смутный образ девушки, однажды встреченной в степи, стал для Бальжийпина символом чистоты и света. Он уже давно заметил, стоило лишь подумать о той девушке, как делалось легко и ясно. Вот и теперь он решил, что еще переменится в его судьбе, причем переменится самым неожиданным образом.

В душе у него был свет, вызванный счастливым воспоминанием, а вокруг темнота, и она давила, давила… сильная и не подвластная ничьей воле, огромная, из края в край, и все же подолгу не могла ничего поделать с ним, с тем светом, который в душе. Тем не менее наступил момент, когда воспоминание стиралось и уже ничего не было, одна пустота, и тогда снова становилось мучительно больно, ложился на каменный пол и чувствовал себя потерянным, никому не нужным, с новою силою охватывало беспокойство, и острее, чем прежде, чувствовал, что время остановилось.

Все-таки и это состояние потерянности длилось ровно столько, чтобы окончательно не впасть в отчаяние, что-то в Бальжийпине страгивалось, упрямое, раздвигая темноту прежде всего в нем самом и уж потом вокруг него, чудилось: видит в темноте, вдруг промелькнет перед глазами серый, изъеденный сыростью камень, выступивший из стены, или серебристая паутина, павшая с потолка… Проблески, проблески… Сколько же их в темнице! А может, эти проблески идут из сердца, горячие и сильные, и уж потом тщатся осветить глухое замкнутое пространство?..

Промельк света и воспоминание… И опять — промельк света и воспоминание, короткое и вроде бы ни о чем, чаще за ним не виделось ничего конкретного, а только светлое и мягкое, при малейшем усилии с его стороны сейчас же гаснущее, так что он намеренно сдерживал в себе это усилие, но в том-то и беда, что, чем больше сдерживал, тем легче рвалось, и уже трудно было отыскать его во мраке. Удивительно еще и то, что воспоминание, которое вдруг сверкнуло в нем, исчезало, так что ничего уже не оставалось и нельзя было даже сказать, о чем оно… И это вызывало в Бальжийпине чувство досады, но потом подумал, что, очевидно, причиною тому одиночество и усталость, причем усталость не только нравственная, а и физическая, которую ощущал постоянно.

Первое время Бальжийпин едва ли не с раздражением воспринимал человека всегда в темном и рваном тэрлике[14], угрюмого и молчаливого, от которого нельзя было дождаться живого слова. Человек этот открывал люк и опускал в темницу еду. Но потом он поменял свое отношение к нему и с нетерпением ждал минуты, когда откроется люк и в проеме, ярко освещенная дневным светом, появится голова стражника. И уже не отворачивался, когда тот гремел посудой, а напротив, во все глаза глядел на него и неизменно говорил:

— Сайн байну!..[15]

В лице стражника нельзя было заметить ни малейшего движения мысли или чувства, и все же Бальжийпин готов поклясться, что в последнее время и в этом прежде казавшемся каменном лице поменялось что-то, иногда шевельнутся губы, словно бы стражник силится ответить на приветствие, но что-то мешает, скорее, проклятье, которое пало на голову узника. А бывает, что и в глазах, тоже словно бы затвердевших и неподвижных, узрит Бальжийпин участье ли к нему, отринутому, сострадание ли, и тогда захочется сказать еще что-то, кроме обычного приветствия, но он не сумеет найти те единственные слова, которые не отпугнули бы стражника и сделались понятными. Эти слова придут позже, когда закроется люк и стихнет шум звякающих запоров. И он скажет эти слова, но уже в сделавшуюся привычною глухую и зябкую темноту и не услышит ответа.

Но не меньше, чем по человеческому общению, Бальжийпин тосковал по свету, и с нетерпением ждал, когда в потолке приподымется люк и желанный дневной свет упадет к ногам, коснется лица, рук. Свет был тусклый и невыразительный, но и этому свету он радовался несказанно и, стоя в негреющих лучах, мысленно молил богов, чтобы люк как можно дольше не закрывался. Глядя наверх, Бальжийпин научился определять, какая нынче па земле погода: ветрено ли, студено ли, и, если было и ветрено, и студено, поеживался и говорил негромко:

вернуться

14

Тэрлик — летний халат (бурят.).

вернуться

15

Сайн байну — здравствуй (бурят.).