Изменить стиль страницы

Сафьян видел, что Мария не одобряет его стремления, говорила с грустью:

— Ах, миленький, чует мое сердце, оставишь нас с малым дитем сиротами, пропадем тогда…

Горько было слушать, а что скажешь в ответ?.. Промолчишь и снова начнешь делать неприметное вроде бы, а нужное не только ему одному дело. То и утешает, что и он кому-то надобен, жалко, нету рядом Киша, понял бы и пошел вместе…

Кое-кто говорил:

— Не держись с ним одной борозды, странный какой-то, все норовит выскочить, забежать вперед, бунтарства в нем много, сам сгинет, через него без пользы и других за собою потянет.

Сначала было обидно, о какой пользе толкуют, иль в смерти се тоже можно сыскать? Но вскорости понял: можно… Хоть и нссвычно, и холодом веет от этой мысли, все ж и сам пришел к тому же: можно… Перестал говорить с Христей про дела, и это было не так-то просто, тянуло к Кишу, хотелось слушать его, и соглашаться, и спорить, про все забывая. А когда он пропал неизвестно где, утесненно сделалось на сердце, и даже правда, которой служил, потускнела, сказал об этом, не утаивая, и про то сказал, захлестнувшее:

— Уж не через меня ли погиб артельный товарищ?.. Может, не отвернись я, пойми его, и ниче не случилось бы.

Выслушали, сказали с суровостью в голосе:

— Теперь не время скулить. Когда победим, тогда и разберемся, и каждому воздадим!

А ему не хотелось ждать и нередко, таясь от товарищей и вовсе без надобности, шел на улицу и все искал Христю, искал… Когда узнали про эти его хождения и велели прекратить их, говоря, что нынче не это нужно, другое, сказал с грустью:

— Все так… Однако ж от частого употребления и правда тускнеет.

Он не нашел Киша, и мучился, и страдал, но даже Мария не знала, отчего это, и думала, от усталости, от невозможности одолеть все, что нынче стоит перед ним, насторожась и в любую минуту готовое и его тоже смять, раздавить. Да, Сафьян мучился и страдал, но даже и тогда исправно исполнял все, что было надобно, не смущаясь тем, чго каждую минуту его может настигнуть смерть. И не потому, что не боялся ее, а как-то уверовал, что не настигнет. Имел в характере и такое свойство: коль скоро прикипит к чему сердцем, то накрепко, не сдвинешь с места. Но случалось и ему сомневаться. Помнится, решили товарищи, что и Студенников враг, причем более сильный и умный, чем все прочие, которых за версту видно.

— Да так ли?.. — спросил с недоумением. — Иль Мефодий Игнатьевич не добрый человек, иль мучил кого?..

Говорили с ним долго, и он вроде бы согласился, все ж осталось сомнение. Не хотел бы делить людей на тех и на этих, догадывался, что зачастую не проведешь межи, которая пролегла бы по правде. Случалось, что и сдвигалась с места, и тогда попробуй разберись, кто есть кто… В такие минуты, когда накатывало сомнение, подолгу не выходил из дому, сидел у окна, держал на руках сына и все сказывал ому про что-то, а порою, забывшись, и про свои сомнения, и чудилось, будто сын понимает и согласно кивает головою, но это, конечно, было не так, тем не менее он подавлял в себе это, осознанное, и радовался:

— Малец-то соображает…

Мария не раз слышала про его сомнения, подчас говорила, смущаясь:

— Ушел бы ты от них ото всех. Зачем тебе?..

Он смотрел на нее, словно бы не догадываясь, про что она, начисто отошедшая от всего, что лежало по другую от ее жизни сторону, знающая только про свою семью, которая единственно и дарует ей радость, говорил негромко и с какою-то обреченностью в голосе, которую Мария замечала не раз и пыталась понять, но гак и не сумела:

От жизни не уйдешь, не спрячешься. Крутит, вертит, велит порою поступать так, как ты и не желал бы, вчерашних друзей вдруг сделает врагами, а врагов друзьями…

Но может, это была не обреченность — с чего бы ей взяться? — другое, может, усталость?.. Мария не знала, а спросить не осмеливалась, боясь услышать такое, что и вовсе лишило бы покоя. Она жила в тесном домашнем мире, в котором, впрочем, все было на своем месте, близко сердцу и понятно. Сын, муж, старики, уже давно сделавшиеся для нее родными, темная, изрядно осевшая в землю, ставшая отчею, изба. Странно все-таки… С малых лет Мария жила в городе, в рабочем бараке, про деревенскую избу понятия но имела, то есть слышать слышала, только ни разу не переступала порог и уж тем более подумать не могла, что станет жить в ней, вести, пускай и немудрящее, козы да куры, хозяйство. А так-таки сделалось, и она отнеслась к этой перемене в судьбе как к чему-то естественному, что надобно было ожидать уже давно, не беря в голову дурные мысли про свою неумелость в крестьянском деле. Да и зачем брать?.. Очень скоро обучилась всему, теперь уж старуха не хотела верить, что когда-то Мария ничегошеньки не умела по хозяйству.

Мария ничего не желала более, как только жить с людьми, которые были возле нее, пускай и хлопотно, пускай и не всегда сытно, одною семьею. Но Сафьян все больше и больше уходил в свои заботы, и то пугало Марию, знала, к чему это может привести и люто ненавидела товарищей мужа, но и поделать тут ничего не могла, разве что вдруг расплачется и станет просить супруга, чтоб жил только хлопотами о своей семье. Что же, иль мало этого?

Сафьян видел, как мучается жена, и жалел ее, но сделать что-то, чтоб поменять его теперешнюю жизнь, не хотел.

А потом загорелся рабочий поселок. Огонь наступал так стремительно и так яростно, что Сафьян едва успел вывести семью из дому.

— Господи, истинно светопреставление!.. — жалобно восклицали старики, тащась за Сафьяном к байкальскому мысу, голому, без единого деревца, высоко вознесшемуся над землею.

Мария была бледна и ни о чем не говорила, и он боялся за ее рассудок, памятуя о том, откуда пришла к нему в свое время, и не оставлял попыток расшевелить ее, твердил:

— А и ладно. Обойдется, я думаю…

И уж отчаялся что-либо услышать, когда она вдруг остановилась и с грустью посмотрела на него:

— Да как же обойдется? Как?.. Мы нынче голые, и крыши над головою нету. Куда же мы?..

Отпала тревога за Марию, взял из ее рук мальца и почти весело сказал:

— Ниче, не пропадем!..

Поднялись на байкальский мыс, думая, что там никого нету, но нынче и тут было много народу, все кричали, галдели, глядя, как огонь пожирает рабочий поселок, кто-то плакал:

— И загнали нас всех на чужбинушку, бросили на лютом морозе, и помрем мы все, и памяти об нас не останется!

И в другом месте тоже говорили:

— Смертушка стоит в изголовье, дожидается. Терпеливая. А чего дожидается? Ноченьки небось? А потом сожрет, ей-пра!..

Сафьян сыскал место посвободнее, на самом краю мыса, за которым блестело, искрилось, сливаясь с холодным голубым поднебесьем, священное сибирское море.

— Тут и переждем. А дальше видно будет.

Сафьян опустил мальца на землю, пришла в голову мысль сыскать товарищей, он так и собирался сделать, но тут кто-то схватил его за плечо, притянул к себе, сказал глухо:

— И ты здеся? Сука!..

Сафьян пытался вырваться и не мог: руки были сильные и злые. А потом еще подошли. Еще…

— Сицилист?..

— Иль ослеп?..

— Ить впрямь сицилист!..

Недолго разглядывали, кто-то крикнул что есть мочи:

— Бей суку!..

Били суетливо и бестолково, мешая друг другу, и Сафьян какое-то время держался на ногах, а потом упал, во рту сделалось солоно и вязко, словно бы издалека слышал, как кричала Мария, призывая на голову разъярившейся толпы все небесные напасти, как плакал малец… Сафьян инстинктивно закрывал живот, голову и с тоскою думал: «Стопчут, сволочи! Стопчут!..» Наверное, так и случилось бы, когда б вдруг над толпою не раздался выстрел и не онемела бы она, удивленная, а потом не шарахнулась в разные стороны, рассыпаясь и как-то побито, по-щенячьи повизгивая. Сафьян с трудом приподнялся на колени, по лицу ало и обильно текла кровь, и он не сразу разглядел того, кто подошел к нему и спросил:

— Ты жив, товарищ!..

Мария оказалась рядом с Сафьяном, курмушка на ней была изодрана в клочья, на лице царапины, схватила мужа за голову, прижала к груди, завыла…