Изменить стиль страницы

Однажды Мария и Марьяна собрались в тайгу за сухостоинами: зима-то еще крепко держится… Ребятишки не захотели отстать и тоже пошли… Небо было низкое и морозное, звенящее. А может, это звенело не в небесной тверди, в деревьях?.. Дзинь-дзинь…

— Слышишь ли, Мария?

— Слышу, — отвечала та негромко, и в лице у нее прояснивало, и трепетно делалось.

Дзинь-дзинь-дзинь… Снег под ногами похрустывал, и верховик, запутавшийся в кронах деревьев, нашептывал что-то…

А сухостоин в тайге не так уж и дивно: замаялись искать… Хотели передохнуть, посидеть на валежине, но туг увидели чье-то зимовье. Ребятишки побежали к нему, проваливаясь в снег. Следом пошли Мария с Марьяной.

Ладное зимовье, и хворост припасен. Затопили печечку, скоро сделалось тепло. Ребятишек разморило, заснули на полатях. Возле них пристроилась Марьяна и тоже вскорости задремала. Мария посидела у печечки, греясь, вышла из зимовья. Возле крылечка валялась чья-то меховая, из ондатры, шапка, нагнулась, взяла в руки, отряхнула от снега, и вдруг заныло сердце… Почудилось: видела на ком-то эту шапку, но долго не могла вспомнить. И все же вспомнила и заволновалась, разбудила Марьяну, сказала:

— Шапка-то знаешь ли чья?.. Друг был у мужа. Христею звали. Так я думаю, Христина шапка-то.

— Ну и что?

— Сафьян долго искал Христю и не нашел…

Марьяна слушала, и странное у нее было чувство, словно бы знала сгинувшего посреди таежного нелюдья, говорила с ним. Это чувство узнавания не однажды приходило и прежде, и тогда думала о человеке, которого сроду не видела, а только слышала про него, с упорством необыкновенным, чего никак не могла ожидать от себя, и постепенно он делался понятным, а уж если раз в жизни встречала кого-то, и вовсе казалось, что знает про него едва ли не все. Она вдруг подумала, что люди как-то связаны между собою, и для того, чтобы понять другого, совсем не обязательно увидеть, жить с ним бок о бок, достаточно поискать в душе своей…

— Муж не нашел Христю. Жаль!.. Славный был человек, вроде бы веселый, а в глаза заглянешь, и неспокойно сделается. Такие у него были глаза.

— Да, да, конечно, — сказала Марьяна. — Я догадываюсь…

Мария с недоумением посмотрела на нее, но промолчала. Спустя немного, вышли из зимовья. На тропе повстречали низкорослого, угрюмого человека. Если бы не знали его, испугались бы… Но Мария знала и это лицо, широкое, темное, и рыскающие глаза… Назарыч… Появлялся в поселке, бывало, и в избу заходил, привечала, порою и чайком угощала. А что делать? Не выгонять же!..

Он увидел в руках у Марии шапку, спросил, пуще обычного щуря глаза:

— Шапка? Откуда?..

— Подле зимовья сыскала. Тут, недалече…

Спросил и про то, знает ли она, чья шапка… Мария промолчала, пошла дальше, а следом за нею потянулись Марьяна с ребятишками. Не оглядывались, а чуяли: долго еще стоял на тропе Назарыч, глядел им вслед недобро.

А ночью в юрту ввалились солдаты, все перевернули вверх дном, искали что-то… И еще через день пришли. И еще…

— Да что вам надобно-то? — спрашивала Мария, но в ответ слышала злое, нерассуждающее:

— Молчи, баба!..

И Марьяне не дали слово сказать, и все приходили, приходили, и скоро стало казаться, что глаза эти, ищущие, настырные, по всему лесу: куда ни пойдешь, там и они, и преследуют, и преследуют…

— Нету моченьки жить, господи!.. — сказала старуха.

Скоро и Мария поняла: нету… Надо уходить отсюда. Но куда?..

С тем и ступили на тропу и пошли, две русские бабы, а подле них малые дети, старики. Люди глядели на них, кто с любопытством, а кто и с досадой, случалось, спрашивали:

— Куда вы?..

И, не дожидаясь ответа, те, кому нечего терять, пристраивались за ними, говоря беззаботно:

— И мы попытаем счастья. Чего ж!..

Марьяна, казалось бы, совсем позабыла про то, кем была прежде, и в мыслях не возникало свернуть с этой, бог весть куда ведущей троны и вернуться в свое прошлое, с нею случилось удивительное, но в сущности обыкновенное, часто происходящее с людьми, не утратившими в себе доброе и светлое, дремавшее до поры до времени и не казавшее миру своего лика, в душе ее подобно стронувшейся после зимней дремоты реке все шевельнулось с места, забурлило, заиграло яркими блестками и покатило, покатило… Попробуй-ка остановить это вечно происходящее, яростное и не подвластное никому движение!

Марьяна остро почувствовала себя нужной, и это новое для нее чувство грело. Она шла в толпе, а то вдруг оказывалась позади и помогала слабому и немощному.

— Потерпи, — говорила. — Осталось немного…

Говорила с убежденностью, которой в другое время удивилась бы. Неоткуда было ей взяться: Марьяна, как и все в толпе, не знала, куда идут…

Мария шла впереди и едва ли слышала, о чем говорили в толпе, а говорили там разное и про края диковинные, сразу же за Байкалом, где им, бедолажпым, отыщется место, и про свои сомнения: а что, как не пустят в те края, что тогда?.. Мария несла на руках, загрубевших и сильных, сына и все шла, шла… В арестантских ротах битая — не убитая, в огне горевшая — не сгоревшая, в воде тонувшая — не утонувшая, шла но таежной тропе русская баба, силу в себе чувствуя немалую, данную ей землей-матушкой, не во благо, нет, во спасение рода человеческого.

Тропа оборвалась на высоком заснеженном берегу, впереди, скованное зеленоватым льдом, в белых высоченных торосах, угрюмо и недоверчиво глядевших на людей, лежало море. Притихли люди, сгрудившиеся вокруг Марии, со страхом и робостью смотрели перед собою… Огромное, из края в край, море было чужое и, казалось, недоброе. Отступить бы, пока не поздно! Но за спиной все выше и выше поднималось алое и какое-то морщинистое зарево. Еще в начале пути люди видели это зарево, но тогда оно было дрожащее и слабое, как студень, и казалось, сладить с ним не так-то сложно. А нынче сделалось другое, яростное, сильное, и все надвигалось на людей, надвигалось…

— Мы пойдем на тот берег, — сказала Мария и спустилась на лед. — Здесь нам нет места. Горит тайга. Байкал-батюшка, не дай нам сгинуть посреди ледяного простора! Пособи!..

И сотни глоток выдохнули жадно и неистово:

— Пособи! Пропадем!..

А снег иод ногами был мягок и хрусток, и ледяные торосы вблизи не такие уж страшные, и небо по тому, едва различимому отсюда берегу, синее.

31

Бальжийпин подолгу не жил на одном месте, на недельку, может, и хватало его, и шел дальше, с тоскою взирая на ярость, которая, как раскаленный металл из поврежденной домны, растекалась по просторам Сибири. Порою спрашивал у первого ли встречного, у вконец ли растерявшегося купчины, застрявшего в яме по случаю гульбы, которая случалась с ямщицким людом:

— Что происходит?..

И везде получал один и тот же ответ:

— Шагай-ка, монах, своею дорогой! Не лезь без путя!..

Бальжийпин остро ощущал противостояние в людях и, не понимая причину этого, склонен был считать, что среди них произошло сдвижение, они словно бы стронулись с места и, неприкаянные, мечутся, мечутся, наполняясь все большей яростью, и, не в силах сдерживать ее, с жестокостью невиданною рушат и ломают что ни попадя: будь то заводишко на окраине, их же руками поднятый в свое время, или же широченный гостиный двор, являющийся законною приметою каждого сибирского города. Бывало, Бальжийпин, вконец отчаявшись ежеминутно видеть недоброе, оказывался в толпе и что-то кричал, но толпа не желала слушать, роптала, смеялась и, преисполнясь отчаянной решимости, шла на солдатские штыки, многоликая. Не раз и не два пули счастливо миновали его, а однажды казацкий урядник так саданул по голове эфесом сабли, что он неделю провалялся в ночлежке, пока сердобольные бабы не подняли на ноги. И он снова пошел по земле… Ночевал в заезжих домах, а то и в людской сибирского купца, прислушивался к разговорам о том, что происходило нынче в Сибири, и это услышанное так не вязалось с тем, что только и хотел бы знать о людях, что на сердце у него стало и горько, и больно, и чувство вины перед старухой, которое, казалось бы, неутишно и упрямо жило в нем, словно бы притупилось, сделалось меньше, и все реже и реже вспоминал про нее, про все, что оставил на земле Прибайкалья и что светило в нелегком пути. То, что видели глаза и слышали уши, было много страшнее всего, что могло явиться в дурном сне. Впрочем, часто ловил себя на мысли, что впит, и происходящее есть сон, вот подымется солнце — уйдет наваждение, и люди опять сделаются словоохотливыми, хотя и привычно отдаленными друг от друга, каждый со своими хлопотами и заботами, считая лишь их достойными внимания. Бальжийпин нынче мечтал об этой отдаленности людей друг от друга, как о благе, которое ушло и едва ли вернется… Чем больше человек пребывает в одиночестве, говорил себе, тем меньше думает о собственных ощущениях, больше о земле, на которой живет, и думает с грустью, а то и с жалостью, словно бы и не он повинен, что земля мучается и страдает, не умея стать для всех матерью. Человек думает так, дурное уходит, и просветляется душа, наполняется добротою.