Изменить стиль страницы

А тут еще с этим носом нелады! По предложению Тареева задумали мы его сделать каплевидным. Но одно дело на бумаге, другое — на железе. Настоящая обтекаемая капля с выгибами да вырезами почему-то никак мне не давалась. Стучишь, стучишь кувалдой, сто потов с тебя сольет, а главный посмотрит и только усмехнется. Я и сам вижу, что вместо носа получается у меня что-то вроде утюга, а ничего поделать не могу.

— Исказнили посудину, изуродовали, — качает головой Литоныч. — Отступитесь, пока не поздно, все одно ничего у вас не выйдет.

Меня и самого сомнения замучили, но только отступиться не могу, такой уж характер странный. И ведь вышло, честное слово, вышло!

Но лучше я все по порядку расскажу.

Раз как-то заработался я в цехе допоздна. И до того устал, что руки от кувалды так и горят. Вышел к каравану, поджидаю, не появится ли Таська. Я хоть и сердился на нее, но по старой дружбе провожал до дома плавсостава.

И вот вижу: идет она вместе с этой практиканткой. И прямо ко мне.

— Эй, Ермак! — кричит. — Ты все свой «Иртыш» штурмуешь, а мы вот собрались на танцы. Делу время, потехе полчаса. Пошли?

Вижу, обе разнаряженные, особенно эта черненькая. Волосы темные, пушистые, в ушах сережки взблескивают. Сама тоненькая, а платье на ней широкое и на складках волнами переливается.

— Нет уж, — говорю, — с кувалдой я натанцевался, напотешился, да и фрак у меня не совсем бальный. Так что вы танцуйте, выкручивайте, а я до другого раза подожду.

— Я тоже до другого, — говорит студентка. — А ты, Витя, с кувалдой больше не танцуй, не надо.

Таська вся так и зашлась от смеха. А потом взяла нас обоих за руки и говорит:

— Ну вот что, чудики, хватит вам друг перед дружкой задаваться. Мир и дружба на вечные времена!

Тут кто-то из начальства — кажется, сменный мастер — позвал ее по делу. Остались мы вдвоем. Стою я, как причальный кнехт, гляжу на практикантку и только глазами хлопаю. И пот с меня ручьями катится.

А студентка мне говорит то ли ласково, то ли в насмешку:

— Что это ты, Витя, как переработался?

— Все из-за носа, — отвечаю. — А вам, наверно, Гений Егорыч нужен, так он, знать, хочет на моторке куда-то ехать. Слышите, затарахтела?

— А знаешь что? — предлагает вдруг она. — Поедем все вместе.

— Нет спасибо, мне пора. До завтра.

— Почему до завтра? Давай лучше до сегодня. Пошли туда! — И она махнула рукой куда-то за дамбу на пески, за которыми зеленели невысокие кустарники, а еще дальше пестрели разнотравьем и цветами пойменные луга. И мы пошли: она впереди, я — за ней.

— У нас в Болгарии есть обычай: молодой человек берет девушку под руку, — сказала она.

Но я вспомнил, что руки у меня черно-рыжие, в окалине, и сделал вид, что и не слыхивал про такой обычай. Я только для чего-то прибавил шагу.

— Куда же мы бежим? — спохватилась она и пошла тише, и я сделал то же самое. Мы шли и молчали, и мне казалось, что к языку мне адмиралтейский якорь прицепили.

Когда до моторки, с которой возился Гений Егорович, оставалась какая-нибудь сотня шагов, она неожиданно предложила отдохнуть. Я согласился. Мы увидели на мысу большую плакучую ракиту и остановились в ее тени.

За грядой затона шумела вода, шуршали листья ракиты. Близко в кустах кукушка куковала. И я мысленно спросил кукушку, сколько дней еще мне маяться с носом «Иртыша»?

— Ку-ку, ку-ку, ку-ку, — куковала кукушка, а она стояла, слушала, глядела куда-то вдаль, на Волгу, и улыбалась. А когда кукушка улетела, тихонько спрашивает меня:

— Как называется по-русски эта птица, которая делает ку-ку?

— Кукушка, — ответил я и вдруг говорю ей ни к селу ни к городу: — А между прочим, вы тоже похожи на кукушку.

— Да? — удивилась она. — Чем же это?

А я-то разве знал чем? Да ведь и сходства-то абсолютно не было, просто мне взбрело и все. Если уж она и походила на какую птицу, то больше всего на ту маленькую легкую соколку, которая по утрам неслышно над полями вьется, в крайнем случае — на ласточку. Назови я ее ласточкой, она бы только улыбнулась, а тут обиделась, да еще как! Повернулась на сто восемьдесят градусов и пошла, ни разу и не оглянулась даже. Гордая! Я постоял, постоял и пошел в другую сторону.

И вдруг слышу, сзади тарахтит моторка. Остановилась, опять затарахтела, все ближе и ближе. Вот выскочила она из-за мысочка, и я вижу: у руля сидит Гений Егорович, а из-за его плеча так и рвутся черные-пречерные волосы и как будто подзадоривают меня. А главный мне даже подмигнул: мы, мол, не теряемся!

И тут моторка чих-чих — заглохла! Подрулил он с горем пополам к песчаному мысочку, но подчалиться не может и кричит, чтобы я шестик бросил. Шестика я искать не стал, а, недолго думая, шагнул в воду, схватил ее в охапку и поставил на песок — она не успела и опомниться. А когда опомнилась, поправила ладошкой волосы, расправила волны на подоле и говорит:

— Ух! Вон ты какой неожиданный!

Честно говоря, я и сам не ожидал, что вот так прямо возьму ее да понесу. Я только знал, что мог бы так нести очень и очень далеко, хоть до самой ее Болгарии. И мне хотелось ей сказать об этом. И еще о многом хотелось ей сказать. Но якорь на языке стал еще тяжелее, и я не могу сказать ни слова. Бывает же такое!

Уж и не знаю, сколько я так стоял бы перед ней и исполнял немую сцену, если б не подоспел Гений Егорович. Он с ходу взял ее под ручку и увел почти насильно. И я слышал, как он что-то говорил ей и смеялся. Мне казалось, что он смеется надо мной, и я отчаянно переживал. А поскольку переживать пассивно не умею, я подбежал к моторке, приналег и перевернул ее вверх дном, только вода кругом забулькала.

Но руки у меня после этого еще пуще зачесались. Тогда я пошел в цех, взял кувалду да так и отгрохал всю ночную смену. И что интереснее всего: тут-то и получился самый настоящий каплевидный нос. Осталось только приварить его.

И вот мы варим вдвоем. Я с правого борта шов гоню, она — с левого. Она варит, и я варю. Она молчит, и я молчу. Только слышно, как там, за двумя железными бортами, трещит и стреляет искрами вольтова дуга. Вот искры враз погасли, и я догадываюсь, что она меняет электрод. Я тоже меняю электрод, хотя он сгорел еще не весь — просто мне почему-то хочется все делать, как она.

Сварку мы закончили быстро и оба враз. Но по чертежу надо было еще проделать клюзы — окошечки для якорных цепей. И опять — я с правого борта, она — с левого, а между нами двойная железная стена. Ох и надоела же мне эта стена! Захотелось взять да разомкнуть ее. И вот железо шипит, плавится и уступает, уступает моему напору. И я видел в щиток, что и там плавится, расступается железо. И похоже было, что с той стороны ко мне стучится кто-то очень нетерпеливый.

Вот сквозь железо выметнулись искры. Сверху, снизу по всему кругу. Вдруг стало светло, будто враз открыли два окна, и, как в круглой раме, я увидел ее разгоряченное лицо. В ямочке подбородка, на лбу и даже на ресницах блестели капли пота. Я смотрел, как дрожат ее длинные ресницы, и чему-то радовался, и моя рука сама тянулась к ней, и ее рука тянулась ко мне.

Ладонь у нее — маленькая, горячая, чуточку влажная. Я держал ее в своей руке и тихонько гладил, и мы глядели друг другу в глаза. Никогда еще я не видел таких глаз! То они казались темными, и от них темнело все кругом, то делались вдруг ярко-желтыми, горели, как огонь, и жгли меня, то неожиданно синели, как Волга в тихую погоду, и были такие ясные, что в них, как в зеркале, я видел самого себя.

Долго-долго мы глядели так в глаза друг другу и от этого были такие счастливые, что, казалось, счастье никогда не кончится.

Но оно кончилось и скоро, слишком скоро! Как-то совсем неожиданно приехал капитан — между прочим, молодой, из штурманов, — и стал готовиться к отплытию.

— Пора и мне, — сказала она. — Кстати, и транспорт бесплатный.

Я думал, она шутит, а она всерьез надумала. А когда я пытался ее отговорить, сказала, что у нас в затоне хорошо, да надо возвращаться в институт — она уже и так опаздывает.