Изменить стиль страницы

— Эта майдановская хунта еще много напакостит соседям и миру.

XIII

В самое-самое пекло, вдоль полотна железной дороги, прижатой горами к морю, по узкому проходу (вдоль длинной металлической сетки, ограждающей чей-то ведомственный пляж), тек разноликий людской поток отдыхающих с пристани и с автобусной остановки — на дикий пляж. Все тащиились с детьми, с полными сумками, с надувными матрацами, кругами, зонтами, игрушками, с обильной едой; навстречу же — не менее странная кавалькада обходчиков, занятых на полотне каким-то своим делом и тоже, видно, размягченных донельзя палящим зноем. Трое рабочих, держа за рычаги, в равновесии гнали перед собой по рельсу какую-то дребезжащую темную железную коробку; четвертый и пятый шествовали позади, причем последний выстукивал в такт шагам двумя пустыми зелеными бутылками друг о дружку. А сбоку — сначала даже не понять: это он или она? — размашисто вышагивал некто в оранжевой фуражке с зеленой тульей и в оранжевой спецовке, с желтыми флажками в руке. С лицом вроде бы мужчины. Но — в темно-синей юбке, задравшейся на полном голом и загорелом до черноты животе (спецовка распахнута). И виден под ней еще бюстгалтер. И эта столь внушительного вида обходчица, что какое редкое явление среди людей, также несла в другой руке две светлые пустые бутылки. Видимо, подобрала по пути, брошенные здесь отпускниками — зачем же пропадать добру?

Виденное всех забавит-веселит:

— Проверяют они, что ли, путь?

— Ох, хорошая у них начальница. Вы видали?

— Блеск — женщина!

Когда же полуденный зной спал, то в долине — близ Агурского ущелья — можно было видеть и другое занятное зрелище.

Вот партия туристов возвращалась в долину из ущелья — ползла по заросшим известняковым кручам и вспученным на них, словно вены каких-то великанов, узловатым корням величественных буков, ясеней, каштанов и желтоцветущих лип, мимо нависших над горной рекой Агурой трехсотметровых Орлиных скал, с круч которых и срывались вниз глыбы. Однако весь июль не было дождей, и вода из нее ушла куда-то; оттого оголилось начисто ее причудливое каменистое ложе, не низвергались с кручи водопады.

Между тем навстречу спускавшимся туристам вполне самостоятельно двигалась в гору чья-то светленькая девочка — попрыгунья лет четырех, в зеленоватом сарафанчике на голом загорелом тельце, с свеже-ободранным боком, с венком из темно-зеленых листьев лавровишни на голове, увенчанной большими зеленоватыми же бантами, и с неким черенком — наподобие стрелы — в руке, двигалась, крадучись, будто с оглядкой на кого-то. Что она, играла в прятки с кем-нибудь? Вроде не было похоже. Что же, интересно? На нее оглядывались взрослые — таращили глаза.

— Ну, взгляни-ка на нее: точно вождь краснокожих!

— Ой, умора! Весь бок содран, вид воинственный. Чисто зверек.

Да, жары не было, и уже начиналась у отпускников приличная вечерняя жизнь: принаряженные они подъезжали в такси или подходили снизу, с побережья, к огороженным строениям из белого известняка и, заплатив в окошко домика (кассы) за вход, вступали в экзотичные владения соблазнительной «Грузинской сакли», чтобы здесь отведать вкусно дымящийся шашлык, поданный к столу с костра, и так приобщиться душой к колоритной грузинской кухне. Когда еще восхитительней всего, почти сказочно, оттуда выскакала, цокая копытами по камню и играя, двойка лоснящихся гнедых лошадей, запряженных в настоящий старинный черный фаэтон: седой возница-грузин, в каракулевой шапке и в сорочке салатного цвета, привычно вывозил необыкновенно отрапезничавших молодых! Их лики лишь мелькнули за кипарисами. Такой выезд до шоссе обходился недорого — пятьдесят копеек. Зато столько шику! На фоне новеньких, блестящих лаком «Жигулей».

— Мама! Мама! — послышался затем взволнованный звонкий детский голосок. — Я папу привела…

От ущелья скорым шагам шагал, что журавль, к открытой шашлычной рослый, с коричневым загаром, сухоребрый молодец в шортах и с вылинявшим рюкзаком за плечами, в руке нес геологический топорик; рядом с ним поспевала вприпрыжку, мелькая темными ножонками, та воинственная девочка со стрелой, на бегу торопливо лепетала ему что-то. Видно, он был крайне нужен ей зачем-то. Не просто так она ходила за ним. И кто-то проговорил:

— Вот… отца уж заарканила… бесенок!

А спустя четверть часа, когда открытая автомашина с туристами поравнялась с возвращавшимся опять от шоссе фаэтоном, все в ней с невольным восхищением замерли на миг, а потом и загалдели, разглядев за широкой спиной степенного старого кучера уже знакомую золотистоволосую девочку в венком из лавровишневых листьев на голове.

— Ну, скажи на милость, до чего ж она неподражаема! Вся этим живет.

— И попробуй так сыграть — ведь и не получится так ни за что. Штука именно в этом…

Причем кучер был невозмутимо серьезен, точно он молился, а горячие и умные кони прямо-таки гарцевали у него, позванивая вычищенной сбруей, как будто в точности знали, что везли по крайней мере маленькую, но вполне достойную герцогиню. Она грациозно, с той природной грацией, которой нигде и никак нельзя научить никого, возлежала на красном сафьяновом сиденье одной ножкой, а другую полуспустив, не доставая до полу, с неизменной стрелой в левой руке, а в протянутой перед собой или в отведенной, правой небрежно держала — зажатым между указательным и вторым пальцем — бумажный рубль. На виду у всех.

Черный фаэтон уплывал от туристов виденьем на зеленом горном склоне.

XIV

— У человечества — какой-то дебилизм бесконечный. Обнахалились все. — Люба проклинала прущий всюду фетишизм насилия, дурь зарубежных дельцов и их санкций и электронное оглупение людей, отчего люди страдали, а жизнь была очень озабоченно-хлопотна, как и у нее, питерской пенсионерки. Из круга этого не выбраться никак. Да, нынешняя сущность не согласовывалась с великой разумностью, что светилась в литературе русской; ею она вновь зачитывалась, как и отец, перед сном, находила в ней отдушину. Говорила: — Мы-то, старые, уже пожили. А вот молодым-то каково будет жить… На перепутье… Ведь только-только лепимся вновь… Как ты думаешь?

Антон, безусловно, понимал беспокойство своей жены, с которой прожил полвека; он признавал ее правоту даже более, чем собственную. Но чаще в ее недовольстве видел иную причину, а именно — свой огрех плохого мужика, не осчастливевшего ее ничем, занятого искусством, затянутого им, хотя свои заботы и поделки он и не перекладывал ни на кого, тянул все сам, пока были силы.

Он этим по-тихому казнился в душе — так же, как и за другие оплошности в жизни.

Вон на днях показывали на экране одного подписанта за развал Союза. Жив-здоров толстяк. Чувствует себя вольготно. Считает, что они втроем верно поступили, развалив Россию: она все равно сама бы и так развалилась, мол. Устроили сплошное шоу. Теперь только артисты стали героями — других нет. Вот один из них, вытащенный откуда-то из глубинки ни с того, ни с сего стал сквернословить в эфире — нормального русского языка не знал! Это выводило Кашина из равновесия. Он не мог сказать себе: «Это меня не касается!» Отнюдь. В метро трещат мобильники: «Ты где?» — «Я-то тут…» — «Что будем делать?» — «Давай сделаем так». Вагон обклеен яркими рекламными плакатиками — агитками на все: на ботинки, на мобильники, на быструю еду. С нелепыми словами. И это портило настроение. Везде реклама. Всех зовут в рай, и все стремятся попасть туда под могущество доллара. Пьют, чавкают, но ловки, пронырливы; любого ототрут от места, и не будучи профессионалами.

— Скажу: дело в генах у старушки, отчего Европа нам за русскость мстит, хотя мы мирно ищем лад с янками и шалыми соседями, — рассудил Антон. — От рук ее пала шестая часть населения России, в том числе погиб и наш отец, в бойне-геноциде, устроенной с целью полного уничтожения русских. Этого нельзя никогда простить.

Ведь и ныне руководство Германии юлит, как юлило перед сорок первым годом. На благо ее хозяина.